X. -- Строитель Валаама. -- Николай Смиренный. -- Странник
- Все величавое, крепкое, что видите на Валааме, связано с именем Дамаскина. Это был замечательный хозяин, строитель, строгий подвижник, железный характер. Часовни, кресты, дороги, каналы, скиты, гранитные лестницы, водопровод, корпуса, колодцы, сады, храм великолепный, мастерские, фермы... -- все это создано его волей, его умом. Он собрал живших по лесам и дебрям отшельников-одиночек и водворил по скитам. Он пополнил устав мудрого старца Назария Саровского, ввел суровую дисциплину. Это был игумен с железным посохом. И этот железный человек пишет в своем завещании такое:
- "Я всю жизнь любил Валаам, любил каждого из вас. Мое сердце было всегда отверзто для нужд ваших... Но я был человек грубый, простой, необразованный, -- естественно, что искренняя, глубокая моя любовь к вам иногда не находила себе приличных внешних выражений".
- Это писал крестьянин, не получивший в миру никакого образования. Судьба его примечательна.
- С юношеских лет Дамиан -- мирское его имя -- восчувствовал тяготение "к мирам иным": пошел странствовать по монастырям, отыскивая себе место "душевного усовершенствования", пока не водворился на Валааме. Замечательно, что несколько странных яв лений -- "знамений"? -- как бы указывает ему пути.
- Когда он шел впервые на Валаам, встретились ему старцы с Белого моря, шедшие с Валаама в монастырь Александра Свирского. Старцы эти низко поклонились ему, юноше, одетому по-крестьянски.
- Когда он пришел на Валаам и шел лесной дорогой в скит Всех Святых, встретился ему монах Феодорит и сказал: "Оставайся-ка у нас. Трудись на послушаниях, в скиту и в пустыне. На, возьми мои четки".
- Когда он пришел в скит Всех Святых, старец Евфимий, прозванный монахами "духовной улицей" за умение уловлять души, земно поклонился новоприбывшему.
- И юноша остался в лесах и пустынях Валаама.
- Старец Евфимий видел в юноше Дамиане готовность идти путями, какие будут ему указаны. И Он приступает к ковке великого характера -- будущего игумена-хозяина, строителя и подвижника. Он, например, устраивает длинную выдвижную палку и каждую ночь, в 12 часов, приходит будить своего ученика на полунощную молитву и стучит палкой в окошко во втором ярусе, где была келья брата Дамиана. И юноша бурной зимней ночью, по пояс в снегу, шел из рабочего дома к полунощнице в монастырь. Этот старец Евфимий был -- или казался только, приняв это за подвиг, -- юродивым, всем земно кланялся и непрестанно плакал "горючими слезами". В архиве монастырском хранится письмо монаха Иллариона, где тот свидетельствует, что его горячей просьбе явился ему воочию умерший старец Евфимий, обещавший это ему при жизни.
- Нестяжательность юного Дамиана старец испытывал, например, тем, что взял у него икону -- благословение старика-отца. Он запретил ему обмывать бренное тело и даже менять белье. Наконец Дамиан удостоился принять иночество, и старец его оставил -- удалился на житие в пустыню.
- По благословению игумена, монах Дамаскин водворился за шесть верст от монастыря, в непроходимой глуши лесной, на берегу двух озерков. Было ему тогда 32 года. Он стал избегать встреч и разговоров, ел гнилую пищу, изнурял плоть свою и носил вериги. В бурные осенние ночи дождь стучал по стеклу оконца, завывал в трубе ветер, гудел страшными голосами бор, а Дамаскин стоял на молитве. И так -- семь долгих лет. Иногда в ночи -- говорит его житие -- из озерка поднимался кто-то страшный, с растрепанными власами, стучал в окно кельи, ломился в двери. Иногда тьма бесов плясала вокруг кельи, и келья содрогалась, как мельница.
- Потом -- трудная жизнь в скиту Всех Святых, потом долголетнее игуменство, полное кипучей деятельности, всяческое строительство -- хозяйство.
- -- Не хотите ли взглянуть на последнее деяние нашего батюшки о. Дамаскина, новое кладбище? -- предложил нам всюду нас провожавший монах-руководитель. -- Увидите и лесной питомник.
- К этому кладбищу ведет от монастыря длинная аллея из пихт и лиственниц. Кругом -- царство лесных пород: кедры, дубы, клены, липы, пихты, серебристые тополя, березы, лиственницы, орешник... -- все трудами Дамаскина.
- -- Тут и питомник наш, любители выписывают в Питер, и благодетелям посылаем в подарочек. А больше по островам рассаживаем, камушки наши одеваем, украшаем.
- Возле красивой церкви, с византийским сводом, -- кусты жасмина, шиповника, жимолости, сирени, роз и какой-то "пахучей елочки".
- -- А вот могила о. Дамаскина.
- Высокий гранитный крест над гробницей из темного гранита, кругом цветы, много душистого горошка -- любил его о. Дамаскин суровый. Недалеко от церкви -- келья старца Назария Саровского, перед ней опять крест гранитный. Любил о. Дамаскин сооружать, и сооружал из гранита, на веки вечные. Даже на ферме, двуярусные "венские" погреба -- из вечного гранита. И лестницы, и мосты, и обшивка канав-каналов -- из гранита. Монахи говорили, с лаской: "да и сам наш батюшка будто из гранита тоже: сколько трудился-то, и силы на все хватало... и не от болезни помер, а повалил его паралич".
- Куда ни пойдешь на Валааме -- всюду встретишь, совсем неожиданно, крест гранитный или гранитную часовню. Зайдешь далеко в лес. Дорога неведомо куда уходит. Впереди лес стеной, камень-глыбы. Забываешь, где ты... -- и вдруг на повороте, под широкой елью, как под шатром, -- часовня. Дверь открыта; на аналое крест и евангелие; кадило, псалтырь, старинный, и благодатно взирает Богоматерь, или Спаситель, кроткий, призывает к Себе трудящихся и обремененных. Иногда вылетит пичужка, покрутится над вами и влетит в часовню. А кругом первобытный лес. Ветерок -- откуда-то вдруг прорвется, шевельнет голубенькую выцветшую ленту на иконе. Хорошо здесь сидеть, подумать. Воистину, тишина святая. Белка над головой порхает, роняет шишки. А то, случится, выйдет к вам на дорогу олень рогатый или широкобокий лось постоит совсем неподалеку, поглядит в обе стороны, заслышит колеса по "луде" гремучей или молитву инока и повернет неспешно в чащу, похрустывая буреломом. Необыкновенное чувство испытаешь, когда увидишь лесную часовенку такую: так вот будто и осветит, и дебри не хмурятся и не пугают глушью, а свято смотрят, в самую душу проникают. И веришь, знаешь, что это все -- Господне: и повалившаяся ель мшистая, и белка, и брусника, и порхающая в чаще бабочке. И постигаешь чудесный смысл: "яко кроток есмь и смирен сердцем". И рождается радостная мысль надежда: "если бы так все было, везде, везде... никаких бы "вопросов" не было... а святое братство". И тогда еще, в юные, безоглядные дни, в этом лесном уединении, наплывали неясно думы, что все, что ты знаешь, школьного, выбранного из книг, случайного... -- все это так ничтожно перед тайной жизни, которая вот раскроется чудесно, которую, быть может, знают кроткие эти звери, белка, птичка и бабочка... недрами как-то знают... которую знают духом отшельники по скитам, подвижники, тяготеющиеся земным.
- От кельи старца Назария спускаемся под горку, идем березовой рощицей, очень светлой и ласковой, и подходим к избушке под навесом. Углы избушки прогнили, бревнышки поросли плесенью и мохом.
- -- Эту избушку сам себе схимонах Николай Смиренный выстроил, келейник старца Назария. Один, говорят, топориком работал. Сто лет ей, а все стоит. Он-то, батюшка, на полу спал. Зимой, бывало, снегу набьет, по осени скрозь дырявую крышу дождя нахлещет, а он на полу подвизается. А мы-то, грешные, на кроватях спим да еще жалуемся, что жестко... -- говорит монах, будто намек это нам, что жаловались мы на жесткие валаамские постели.
- Келья маленькая, аршина два-три. Старая сосна над нею.
- -- Вот, и тесна, и грязна, и низковата... у вас в Питере, собашники, небось, лучше ставят, а сюда сам Государь изволил входить, склонившись, со старцем беседовать изволил, не погнушался... вот что-с. Александр Первый... слыхали-с про него? Вот то-то и есть. А какой Государь-то был, самого первого воина на свете покорил, грозного Аполеона-французского, Бонапарта называется, по книжке! А вот и не погнушался, преклонился... дверка-то низенькая, а он, сказывали, высокого постава был, солидный... и преклонился, так уж, значит, ему надо было, преклониться-то, перед Смиренным батюшкой Николаем... и даже трапезовал репкой у него. Батюшка Николай-то наш простой был, ему и не в страх было. Ну, принял у него репку... "нечем, говорит, вас, батюшка Государь, угостить мне, гостя такого... вот сладкая репка у меня..." И принял, как за хороший гостинчик... похрустал, пондравилась ему репка. Да-а, как поглядишь на все... и-и-и..! где величие, где слава, во что обратится, когда призовет Господь от тлена его земного? Где величие-то, а? -- спрашивает нас монах. Мы молчим. -- В смирении величие, потому -- что есть мы перед величием мудрости Господней! А вот и могила его, косточки его покой приняли.
- Деревянная гробница закрыла могилу схимника Николая, Смиренного. Надгробными исполинскими свещами стоят над могилой сосны.
- -- Уж вы простите меня... -- сказал вдруг проводник-монах. Я удивился: за что простить его!
- -- Да много вам насказал. Не мое дело помышлять такое, а я про величие помыслил... уж простите. Забыл, как батюшка о. Дамаскин в стих писал.
- -- В стих? -- удивился я, -- как, разве он сочинял стихи?
- -- Хорошо умел проповеди говорить... как святой стих высказывал. Начнет таково напевно, заслушаешься.
- -- Так вы застали о. Дамаскина?
- -- А как же-с, сподобился. Я в уме держу стиховные его слова, сладостные. Про нас, пустословов, очень говорил явственно, вот я и вспомнил, во исправление суемудрия моего. Батюшка и сам перед нами каялся, пример давал. А вот, извольте послушать, я каждый день поминаю его стих:
- Много сегодня я, братие, грешный, говорил,
- Но сам ничтоже пред Господом благо сотворил.
- Горе мне грешному и сущу, благих дел неимущу,
- Глаголющу, а не творящу.
- Учай других -- себя не учиши,
- Увы, увы! душе моя, горе тебе!
- Святой был человек. И других, слабых, к святости приводить старался.
- -- В чем же его святость проявилась?
- -- Чем проявилась-то?--задумался монах.--О благочестии ревновал, ковы бесовы расторгал. Как расторгал-то? Да вот как. Хочет инок из монастыря утечь -- бес его донимает, -- а наш батюшка и не допустит. Такой у нас был случай. Собрались двое монахов от нас уходить. Усовещевал их о. игумен, нет, не берет его слово их, сердца окаменели, онемели. "Так ступайте же, говорит, к раке преподобного Сергия и Германа да там и скиньте иноческие одежды. Там вы обет давали -- там и расторгните. А от меня нет вам на то благословения". Вот как им обернул ответственность. Ну, те и побоялись, и остались. И прозорливец был. О прелестях мира сего хорошо говорил, в стихи, тоже:
- Кто к миру пристрастится,
- Тот с пустынею распростится.
- Вот и опять суесловлю, уж простите. Борюсь, а мало, мало во мне смирения.
- XI. -- Лесная встреча. -- Рассказ странника. -- Журавли
- Мы идем по лесной дороге, не зная, куда приведет она. Всюду гранит, мохом поросший, брусникой. Едим бруснику и не осыпавшуюся еще чернику. Много и зарослей малины, только она сошла. Должно быть много здесь рябчиков -- знакомые свисты слышны. На Валааме не стреляют. Чувствует это птица, прилетает сюда и держится. Говорят, и лебеди бывают и гагары. В Коневском скиту можно и гагар увидеть, -- совсем ручные.
- Нас обгоняет монах на одноколке, кланяется и говорит: "путь вам добрый, с вами Господь!" Пропал за поворотом, только слышен раскат колес по встретившейся плите "луды". Затихло. Вон, в стороне, упавшее дерево, столетнее, должно быть. Мох забрался в пустое дупло. Я тычу палкой -- одна труха. Сколько же лет прошло, когда оно упало,-- полсотни, сто? Из дупла тянется ромашка, повилика. Из-за мшистого пня высматривают глаза... как странно! "Смотри, кто это там... глаза?"--говорю я жене. Радостная, она мне шепчет: "да это... лисичка!" Да, лисичка, совсем ручная. Глядим на нее, не шелохнемся. Глядит и она на нас. Странное чувство -- близости и доверия, и неизъяснимой радости... отчего? Самая обыкновенная лисичка, только... умильная. Миг -- и куда-то скрылась. В дупло, пожалуй. Может быть, там и лисята.
- Идем и думаем: чудесная какая встреча! Ну конечно, чудесная. Жизнь здесь какая-то иная, чем там, в миру. Зло как бы отступило, притупилось И зло, и страх. Зверь не боится человека, и человек тут тоже другим становится. И вспоминается мне слышанное за трапезой из "житий", как лев защищал какую-то святую от осквернения безумца. Возможно ли? А почему и нет?
- Места священные, освященные молитвой. Меняются здесь люди, меняются и звери. Люди здесь не обычные, как везде: здесь подбираются "по духу", -- кто-то нам говорил, --"как сквозь решето отсеяны".
- Эта лесная встреча на многое наводит мысли. Люди меняться могут! Что-то есть в людях разного... В деревне, откуда был родом Дамаскин, славный игумен Валаама, были другие мальчики, но они не пошли искать, а вот Дамиан пошел, -- "сквозь решето отсеялся". Значит, есть что-то в человеке, что тянется к святому, ищет. Особенное... душа? -- то, что не умирает, как верят эти отшельники, что может воочию являться, как свидетельствует письмом посмертным монах Илларион о любимом старце Евфимии, -- явившемся ему оттуда, по обещанию. И это, земное наше, стало быть, как-то связано с тем, что -- там?..
- Прочитанные мною книжки, которым я, студент, безотчетно верил, открывшие мне "точное знание", доказанное научным опытом, отвергающие чудесное, называющие веру в чудесное фантазией и "детским", крепко сидят во мне; но я закрываюсь от них уловкой: ну да... знание отрицает, объясняет научно все сверхъестественное, но... наука идет вперед и, может быть, как-то, когда-то проникнет в то..? Вот же Лобачевский, установил новый какой-то мир, совсем непохожий на наш, земной, -- мир, четве-ртого измерения! И оказалось, что доказанное нашей, эвклидовской, геометрией, -- истина очевидная! -- что параллельные линии никогда не пересекутся... -- чистейшая ошибка! Я не знаю еще, как это доказал Лобачевский, не знаю и какого-то "четвертого" измерения, но я рад, что Лобачевский действительно это доказал, -- это же все признали и прославили гениальность нашего математика! -- доказал, что параллельные непременно должны пересекаться -- где-то там, в бесконечности. И кажется, этот гений был очень верующим, как и Ньютон, как все эти добрые валаамские монахи, как старец Варнава, недавно назвавший нас "петербургскими", как-то провидевший, что завтра мы уезжаем в Петербург! Монахи, конечно, совсем необразованные, не знают "Рефлексы головного мозга" Сеченова, не знают и "Происхождения видов" Дарвина, где сказано и почти доказано, что человек произошел от обезьяны, не читали ни "Прогресса нравственности" Летурно, ни "Психологии" Рибо, ни Огюста Конта, ни Иоганна Штрауса, где отрицается божественность Христа... но все-таки удивительные они... разрешают сложнейшие социальные вопросы, над которыми столетие бьются Прудоны, Фурье, Бебели... и даже воздействуют на природу, на нравы зверей, как-то их освящают... своим примером? Тут же я вспоминаю, что на Валааме... -- это непременно надо рассказать всем, интересующимся прогрессом нравственности, об этом, конечно, не знают в мире! -- что здесь, на Валааме, строго запрещено даже замахиваться кнутом на лошадей! тут даже и кнута не найти, как говорил мне о. Антипа: "у нас все лаской, и лошадка ласку понимает и слово Божие... заупрямится или трудно ей, у вас в Питере сейчас ломовик ей в брюхо сапогом или кнутом по глазам сечет, а у нас слово Божие -- скажешь ей -- "ну, с Господом... отходнула, теперь берись", -- она и берется весело. На Валааме никого не бьют, пальцем не трогают, лик Божий уважают в человеке... -- какая высокая культурность и гуманность! -- а только послушание возвещают, поклончики и покаяние, перед всеми, за трапезой. Конечно, монахи некультурны в смысле научных знаний, но... они дают удивительные примеры воли, характера, силы духа. Конечно, мне чуждо многое в них, -- нельзя же смотреть на жизнь так, как смотрит тот схимонах в скиту, для которого вся жизнь только подползание к могиле, где бренное тело будет червями пожрано, это не жизнь, а ужас! -- аскетизм их иногда ужасен, но духовная сила их мне очень симпатична. Часто они -- как дети, но... сказано: "сокрыл от мудрых -- и открыл младенцам!"
- Помнится, такие мысли вызвала в нас с женой -- я многое высказал ей тогда, и она радостно слушала, -- удивительная эта встреча с лисичкой возле прогнившей ели, -- "лесная встреча". Чудесна была эта прогулка -- одни, в лесах, без проводника-монаха, один на один с природой. Но нас ожидала и другая встреча, многое нам открывшая.
- Лес становился глуше, попадались болотца. Совсем перед нами низко перелетела дорогу большая птица, похожая на курицу, даже заклохтала, и за ней поменьше, штук семь, как крупные цыплята, -- может быть, большая куропатка или, скорей, тетерька. Мы постояли, послушали, как чвокали птицы за кустами, совсем близко. И вдруг гранитная часовня, под елями! Ели положили на ее кровлю широкие свои ветви. На каменном приступке сидел старичок и постукивал палочкой по земле. Это был не монах, как я сперва подумал, а богомолец-страиник. На нем был заношенный, в заплатках, полушубок, уже по-зимнему. Мы сели к нему и разговорились. Он пришел издалека, из-под Воронежа, поклониться угодникам.
- -- Жена давно померла, сын неведомо где... работы пошел искать, вестей нет. Вот и надумал я странствовать. Здесь поживу, а к зиме в Соловки пойду, поклониться преподобным Зосиме и Савватию.
- -- Нравится вам здесь, не Валааме?
- -- Хорошо здесь, душевно. Вот сижу и гляжу, чего белки разделывают. По благословению о. настоятеля в Коневский скиток сходил... вот рай-то где, тишина святая... батюшке о. Сысою поклонился, схимонах он там, в пустынной самой пустыне, у озерков. Там игумен Дамаскин трудился, показывали и постелю его -- гробок... в гробике спал. Побывайте у Коневской, такая тишь-красота, век бы не ушел. А остаться не могу, тянет меня с места на место, как птицу перелетучую... третий год и брожу, гляжу, где лучше. Монастыри-то? А чего лучше монастыря? Тут все по правде, человека не обижают, ласковы... и покормят, и благословят, и хлебца на путь-дорожку дадут. А в городе, как что -- только и разговору: "ты бродяга, такой-сякой, пачпорт покажь...", а то в каталажку посадят, а за что -- неизвестно... а то грозятся -- "на родину тебя вышлем..." Места, что ли, им жалко... то ли человека опасаются? Разве так можно! А тут доверяют, видят --старый я человек, и работы не спрашивают, а -- иди, потрапезуй и щец подольют-повторят, и чайку отпустят на заварочку, -- рай прямо. Зима тяжела, а летом одно удовольствие. А что я вам скажу, господин... у них тут зверушки совсем освоились, человека не боятся. Намедни лисицу видал, на пеньке сидела, хвостиком завилась, облизывается. Я встал -- дивлюсь, а она ничего, ей я без надобности, будто даже разговору желает, только, понятно, языку нашего у ней нету, не дал Господь. Перекрестил я ее -- Господь с тобой, творение разумное, -- сказал ей, пошел. А она мне вослед гляпит, облизывается. Прямо диво. А сейчас вот на белку радовался... Она тут все сигала, над часовенкой, будто ей помолиться надо. Гляжу, а в часовенке шишки лежат, еловые, натаскали они, что ли, на зиму себе... а то так, в игру какую играют. А в скиту рыбы-ы... утром был я, глядел. Мне монах и говорит, при схимонахе Сысое живет -- "трогай ее клюкой, погладь, они даются". Собралось рыбы, на солнышке, чесуя так и горит, только не щуки, а эти... нет, не караси, а... вроде как голавь, гла-дкие такие... а может и сиги, не знаю прозвания. Ну, я вот этой палочкой и посунул в рыбу, в стаю ихнюю... Ни-чего, не пужаются, трутся возля палочки моей, погладил их, поддел... как уха там, густая-разгустая. На монастырь берут, когда затребуется. А сами ни-ни, там рыбки и на Пасху не полагается, строгий скиток. Заведет наметкой, а то, говорит, и корытом можно, легко даются. А грыба сколько... рыжик уж пошел, по горочкам... и груздь есть, и боровики какие... и свинухи, и подосиновые... весело ходить. А брать не благословляют... все по череду, для обители послушание дают грыбникам. Намедни ходил я на послушание, вот такую корзину им приволок. А что, сказывают, скоро будто нашему свету конец будет... не слыхали?
- -- Не слыхали. А кто сказывает?
- -- А шел, теперича сказать, я Тверской губернией, в одном селе в ночевку зашел к мужичку. Так богомолка там сказывала: "как будет Благовещенье на Пасхе в четверток, так и ждите свету конец". Не слыхали? Может и так, наплела. А то, сказывали еще, большая звезда оборвалась, на нас прямо несется... может повредить нас... не слыхали? Это мне один странник сказывал, от барина узнал. Она уж давно оборвалась, тыщу лет все летит, и лететь ей, прикидывали по стеклам, еще тыщу лет, а тогда может повредить, большой пожар, говорит, зажгет, жару в ней много, железная вся, звезда та. Говорит, на ней тоже, может, люди какие проживают, только самые грешные.. много нагрешили, их звезда и не смогла сдержать, от грехов-то значит, уж ей так от Бога назначено, в наказание грешникам... ну, и сорвалась с устоя... Как скажете... вы хорошо грамотные?
- -- Пустяки, говорю, посмеялся над тобой кто-нибудь.
- -- Нет, не пустяки. Сам видал, как звезды летают. Тут сколько летало намедни, на Прохора-Никанора видал, к полунощнице шел -- видал. Как-то срываются. Кто ж это их оттуда сошвыривает?
- Я попробовал ему объяснять, как метеоры пролетают, но он, должно быть, не мог понять. Да и сам я нетвердо знал про падающие звезды.
- -- Все возможно, у Бога всего много... никакие ученые ие могут всего дознать. А чего дознают, это уж как Господь дозволит. Господь Иисус Христос сколько воскресил мертвых, а ученые хошь кого бы воскресили! Уморить могут, а вот от смерти выправить -- не-эт. У меня грыжа, это место мешком затягиваю натуго... Ходил я, барыня посоветовала, к дохтуру... Мы, говорит, тебя порезать можем, доверься нам. В хорошей больнице я был, а барыня записку дала. А могу, спрашиваю, помереть от вашего ножа? Ну, он рассерчал: "я не колдун, сказать не могу... бывает, что и помирают". Не дался я. В Оптиной был, монах мне отсоветовал: помажь то место святым елеем. Совсем хорошо стало, ушла грыжа внутрь, хожу, ничего. А вот будто звезды в море-океан падают, люди говорили... потому и теплые моря те, и тепло там, зимы нет. Есть такие земли, теплые. От нас туда народу много пошло, вольной земли искать, за море. Турки там только, нехристи. А жить там хорошо. Это за Сибирь, за горы. Звали меня воронежские наши, да куда мне, один я... думаю, по святым местам похожу, душу порадую.
- Свистела какая-то пичуга, глухо падали шишки на дорогу. Белочка перепрыгивала в вершинах, пышный хвост ее рыжевато светился на солнышке, в просвете неба. Задумался я... И вдруг -- звон легкий, особенный звон -- с подтреском, будто на деревянных струнках сухих кто-то перебирал, часто-часто. И все громчей, все ближе -- накатывало стучащим звоном.
- -- Э, журавли, пожалуй...--сказал странник.
- Мы посмотрели в небо. Там протянулась темная линия, в сверкании. И от этой линии, треугольником, с неровными краями, великим углом звенящим, сыпалось стукотливым рокотом тревоги, радости, будоражной какой-то спешки.
- -- Как есь журавли, от холоду летят-торопятся... на теплые места, на полдни... -- задумчиво сказал странник. -- Они знают, морозы скоро будут. За море летят?
- -- Да, в теплые страны, на теплые воды.
- -- Знают, куда лететь. Туда и наши воронежские пошли, по машине поехали с ними, за Сибирь, нарезка им будет... землю дает казна, только хлеба больше сейте, велела. А хлеб там, сказывают, сам родится, только посей, чуть поковыряй. А тра-вы там... под самую крышу... житье там! Вот, журавель... птица, а свою пользу понимает. Господь и птицу умудряет, и не голодает она. Не сеет, не жнет, а сыта. И-эх, зажаривают-то... гляди-ка, еще косяк!
- Длинный сверкающий косяк пропал за елями. Слабей крики, отдельные выкрики отсталых. И стало тихо, шорохи белок слышны.
- -- Шабаш, кончилось лето красное, осень подошла... -- сказал странник.
- Я глядел в светлое небо, за елями. Умолкнувшие крики тревоги-радости остались в душе моей. Остались накрепко. Эта встреча у валаамской часовни, в лесной глуши, не прошла для меня бесследно. Теперь я знаю это. Отозвалась через много лет, отозвалась неожиданно, в унылые дни жизни, когда я искал себя -- и не находил, -- когда я служил во Владимирской губернии, и служба мне становилась в тягость. Сколько раз спрашивал я себя, какую же мне избрать дорогу, чего ищет моя душа. Смутны были эти тяжкие дни блужданий, недовольства собой, сомнений. Так и буду до конца дней ездить по городкам, проверять торговлю, ночевать на постоялых дворах, играть в преферанс и в винт, выпивать после роббера, ожидать наградных и повышения по службе. Иногда намечался просвет какой-то, вспоминалось, что когда-то писал, печатался, начал сразу с почтенного, "толстого" журнала, студентом, на первом курсе... написал книжку даже, -- правда, незрелую и дерзкую, "На скалах Валаама", задержала ее цензура, вырвали тридцать шесть страниц из нее, и пришлось переделать и вклеивать... хвалили меня за эту книжку и бранили... -- и после того замолк. Десять лет не писал, ни строчки. Не думал, что я писатель, страшился думать, не смел. Писатель -- это учитель жизни. А я? Я же так мало знаю. Писатели, это -- Пушкин, Гоголь, Достоевский, Толстой. И я забыл о писательстве.
- И вот пришло. Помню, в конце августа, в тяжкие дни сомнений и блужданий, чуть не отчаяния, пошел я за реку Клязьму -- уйти от себя, забыться. За Клязьмой, за луговою поймой, тянулись леса, леса. На пригорках, по ельнику, уже появились рыжики. Я зашел в глушь, в чапыжник, -- ушел из мира. Вспомнился Валаам, святая его пустыня. Такие же ели мшистые, такая же тишина глухая. С той поры десять лет откатилось, был я тогда студентом, -- как же это давно было! Тогда казалось, что все впереди, что жизнь только вот начинается. И вот ничего уже впереди, лямка одна чиновничья, в командировку завтра. Так до конца и будет. Помню, лежал на пригорке, думал в тоске давящей, искал "пути". И вдруг, как в лесах на Валааме... далекий-далекий звон, особенный звон, с подтреском, будто на деревянных струнках перебирает кто-то... ближе, громчей, слышней. Накатывало стукотливым звоном. Вспомнилось -- журавли?! С той, валаамской, "встречи", -- как раз десять лет минуло! --больше я не слыхал такого звона, звонкого гомона тревоги, радостно-будоражной спешки. Все во мне взбило и перепутало криком этим. Я глядел в небо за елками, ждал тревожно, с волнением и болью.
- И вот, как тогда, -- они. Тот же косяк, углом, с неровными краями, тот же... как там, на Валааме, когда вся жизнь была еще впереди -- самое радостное и светлое, -- не было сомнений, ни томлений, ни тревожных вопросов -- куда определиться, чего искать. Звонкий, сверкающий косяк птиц, хорошо знающих свою дорогу, влекущий, радостно-будоражный и торжествующий. Все позабыв, мыслью я уносился с ними в голубизну. Затихли крики, угасло последнее сверканье -- потонуло за елками А я все провожал его, все следил: во что-то смотрел, не видя, -- только голубизна, влекущая. Не думая, не сознав, -- нашел. Эти две "встречи" слились в одно. С того и началось писательство.
- В тот же вечер написал я первый, после десятилетнего ожидания, рассказ, детский рассказ -- "К солнцу". Поспал в "Детское чтение". Его напечатали охотно и просили прислать еще. Забыв службу, я писал радостно и легко, не видя,-- "в голубизне". Жил и не жил, не сознавая. Не задавал вопроса -- куда идти? Скоро почувствовал я силу сказать жене: "кажется, я нашел, что надо... надо бросить службу". Она сказала спокойно, твердо: "я на все готова, лишь бы тебе было хорошо". Не зная, что ожидает нас, она с верою приняла открывшийся неизвестный путь, трудный путь. И ободряла меня на нем всю жизнь.
- Думал ли я тогда, у лесной часовни, что все это как-то отзовется в жизни, как-то в нее вольется и определится? И вот, определилось. Связал меня Валаам с собой. Вспоминается слово, сказанное нам схимником о. Сысоем, в скиту Коневском, неосознанное тогда, теперь, для меня, раскрывшееся: "дай вам Господь получить то, за чем приехали". Тогда подумалось -- а за чем мы приехали? Так приехали, ни за чем... проехаться. И вот, определилось, что -- за чем-то, что было надо, что стало цепью и содержанием всей жизни, что поглотило, закрыло жизнь, -- нашу жизнь.
- Будоражный, зовущий крик журавлей оставил в нас смутно-грустное, неясный порыв куда-то, мечту о чем-то. О чем... -- этого мы не сознавали. Мы долго тогда сидели у часовни, в лесной тиши. Верхушки елей тронуло чуть багрянцем, густившимся золотом заката.
- -- В монастырь пора, чаек-то уж пропустили... -- сказал странник, -- скоро и к трапезе покличка будет.
- И мы пошли, задумчивые, из этого лесного царства, где освящаются дебри часовнями и крестами, где покоятся останки великих духов, где звери смотрят доверчиво, без зла и страха.
- XII. -- В скиту Коневском. -- Прощанье. Валаамский дар
- Мы едем в Коневский скит, -- во имя Божией Матери Коневские, верстах в шести от монастыря. К крыльцу гостиницы подан тарантас, запряженный сивой лошадкой. За кучера -- монашонок-карел, "молчальник". Он всегда возит о. игумена и сидит на козлах по уставу: со страхом и трепетом. Во всю дорогу он не произнес ни звука. Лошадка неторопливая, ленивая, могла, бы и походчей идти, но кнуток Валааму неизвестен -- "блажен иже и скоты милуяй".
- Погода серенькая, дождливая: унесли лето журавли. Едем лесом. Остро пахнет грибами, осеннею горьковинкой хвои. Намокшие лапы елей цепляют нас за шляпы и осыпают дождем. Неуютно теперь в лесах. А как пойдут настоящие осенние дожди да бури, леса зашумят-завоют, повалят лесные буреломы, -- жутко тогда в лесах. А отшельники по глухим скитам будут выстаивать ночи на молитве, а днями колоть дрова и собирать валежник. А рыбаки-монахи на своих древних ладьях выйдут на бурную Ладогу закидывать свои сети-мрежи; на кирпичном заводе трудники будут мять мокрую глину на кирпичи, каменотесы -- ломать на горах гранит; машинист-монах пойдет на качливом "Валааме" за многие версты на дальние острова. Бури, ливни, метели, -- все едино Валаам не остановит своей работы-служения "во имя" подвижнических трудов, молитв. К полунощнице -- движутся старцы по сугробам, лесам, проливам. Светит им Свет Христов.
- Едем орешником. Осенняя на нем ржавчина. Под колесами жвакает, сочится. Что это там краснеет? А, рябина. Мокрые кисти виснут. Скука и неуют. Вон болотце: унылая осока, шатаются камыши под ветром. Мокрый монашек повстречался, несет розовые грибы -- рыжики, молоденькие, промытые. Весело нам кивает, словно и нет дождя. Опять часовня, плачет осенними слезами черный гранитный крест. Белки теперь по дуплам, и лисичка подремывает где-то. Вон, над полем с гнилым сараем, тряпками носятся вороны в ветре -- какие-то у них дела. Гремят по "луде" колеса тарантаса. Прокатили; мягко, опять по иглам. От игол тянет душною скипидарной сыростью. Ну вот, приехали. Поперек дороги мокрый плетень из хвороста, -- дальше и нет пути: тупик, скит.
- Монашонок молча остановил лошадку и остался сидеть, как мумия, -- так и не обернулся к нам. Стало быть, выходить. Отыскиваем в плетне проходик. Видим с холма озерки, кусты и церковку. Сеет дождик, скучно шуршит по листьям. Идем мимо черных огородов, доходим до деревянной церковки, -- ни души. Воистину -- скит, пустыня. Церковка заперта. За огородом, на холмике, две смежные избушки. Это кельи пустынников, связанные сенями. Плачут в дожде оконца, дымок курится и стелется, -- дождь надолго. В каменистой горке выбита криво лесенка. Мы, скользя, поднимаемся к избушкам. Да где же скитники? Заглядываем в сени и видим: вот они, жители пустыньки. На полу сидят трое: седенький, тощий старичок в скуфейке, приятный такой лицом, мертвенно-восковым, бескровным, черноватый монах, лет сорока, кряжистый, с горячими глазами, и юный послушник, светлоликий, с тонкими чертами, в золотистых локонах, как пишут ангелов. Сидят молча и старательно чистят лук, режут ботву с головок.
- -- Бог в помощь, здравствуйте!
- Возглас пугает их. Так они были заняты работой -- а может быть и мысленной молитвой, -- что не слыхали, как мы вошли.
- -- А, Господи помилуй...-- сказал старичок-схимник, и я понял, что это о. Сысои, о котором говорил нам странник -- Лучок вот режем, Господи помилуй.
- Прочие только поклонились и продолжали резать. Не вовремя мы, видно, попали. Стоим, молчим. А они продолжают резать, будто нас здесь и нет. Наконец схимонах говорит опять, будто с самим собой:
- -- Лучок вот режем, Господи помилуй.
- Я думаю: они разучились говорить и молчат от смущения Прошу показать нам церковку и келью о. Дамаскина.
- -- Возьми ключи да покажи им... все обскажи про батюшку...-- говорит старичок мальчику в локонах. -- А угостить-то вас и нечем... Господи помилуй.
- Мальчик ведет нас к церковке, скребет огромными сапогами по камням. Церковка небогатая, бревенчатые тесаные стены, скромный иконостас; дощатый, в сучочках, пол. Пахнет сосной и ладаном. Я спрашиваю мальчика, давно ли он на Валааме.
- -- Год скоро. А здесь, в пустыньке, шесть месяцев.
- Из Питера он, служил в экспедиции государственных бумаг.
- -- Что привело вас на Валаам?
- -- Не знаю... Читал про Валаам, и понравилось, как живут тут. Богу служат.
- -- Но ведь тут трудно, в такой неуютной обстановке... особенно после Петербурга?
- -- Святые отцы жили... -- говорит он.
- Я смотрю на его локоны ангела. Может быть, и он "отсеянный"? Таким, должно быть, и юный Дамиан был. Есть такие, особенные, родятся как-то, чуждые "сему миру".
- Идем к озеркам. Соединяет их деревянный мостик, над проточком. Берега заросли осокой.
- -- Говорят, много у вас рыбы?
- -- Уха живая. Ловим только на монастырь, а здесь рыбку не позволяется и в великие праздники вкушать. Ручная у нас рыба, черпать корзиной можно. Сейчас хмуро, а солнышко когда, так спинки и синеют, перышками играют. У нас в обители там рыбу из икры разводят, завод такой есть. И форель разводят, и сигов, и лосиков... Чего-чего только не делает братия у нас. У нас прямо целое государство, только духовное, конечно. И свечной завод, и кожи мочим, и скипидар гоним, и переплетная у нас есть, и лекарственные травы растим, и сукна валяем, и посуду обжигаем, скудельный заводик есть... и лесопильная, и конный завод, и граниты шлифуют, и мрамор полируют. Господь умудрил, и мастера-рабочие тянут к нам, с питерских заводов да и совсюду. Ведь разные люди на свете... есть и озорники, рабочий-то народ, а есть и в рабочем народе "зернышко Господне", на слово Божие идут. Вот и живем, как царство.
- Мальчик удивил меня разумной речью.
- -- Вы где учились?
- -- Городское окончил, а потом меня папаша к себе в экспедицию устроил, краски мешать-тереть. Я там рисовать стал... У нас там граверы тонкие, первые граверы во всем свете.
- -- И жалованье вам платили?
- -- Конечно. Я получал 24 рубля на месяц, подростковое, как ученик, У нас там особое жалованье, там люди отборные берутся, верные, от отца к сыну, даже дедушки служили. Ведь там и деньги заготовляют, и надо держать секреты, там все крепкие люди, верные.
- И он -- ушел! Значит, тоже крепкий, "отсеянный". Юный совсем -- и такое жалованье, театры, всякие соблазны, лакомства в магазинах, семья, очевидно, зажиточная . -- и ушел в глушь сюда, в скит, в пустыньку, лучок режет, гремит в таких сапогах -- ноги, небось натерло... -- "понравилось, святые отцы жили"!
- -- Вы читаете здесь какие-нибудь книги?
- -- А как же, отцов Церкви... Исаака Сириянина, Макария Египетского... что "старец" укажет, о. Сысой. Он тоже зна-ет Писание. Простой он с виду и очень смиренный духом, а твердый в искусе. Он руководит хорошо, толкует мне. Только он, конечно, меня жалеет, добрый очень... Строже бы надо, а он что же... за искушение сто поклончиков, а больше и не возвестит.
- К нам подходит схимонах Сысой.
- -- А вот здесь, -- показывает он на камень у воды, -- птицы-гагары гнездо вьют и птенцов выводят... и нас не боятся. Гагара-птица нелюдимая, самая строгая, любит самую даль-крепь... глухие, значит, места. А вот, еще при о. Дамаскине, когда молодой он был, больше полсотни годов все ведутся гагарки-то. И каждый год только одна пара прилетает.
- -- И сегодня прилетели?
- -- Нет, ноньче что-то не воротились, первый год так. Малоптенцовые они, больше парочки не выводят. И вот первый год не прилетели, а то всегда. Это их в миру злой человек, может, напугал... пострелил, может.
- -- Вы давно здесь в скиту?
- -- Два годика. А то все дозорщиком был в Никольском скиту, не островке. До схимы о. Стефаном звали.
- -- А это что такое--"дозорщик"?.. на Никольском островке служили?
- -- Монастырь берег, от приходящих. Зимой по льду к нам бредут... ну и стерег, обыскивал. Дело Божье, нельзя пропускать... искушение несут нам, есть такие озорники. Грех протащить хотят, запретное. Слабые есть из братии. Ну, я табачок в озеро, и еще чего, похуже... об камушек. И огорчения бывали... били меня лихие люди. Потрудился я, а вот теперь на отдыхе -- грядки копаю, лучок сажаю. Молиться-то?! И молюсь, по малости... Господи помилуй. Ну, дай вам Бог получить, за чем приехали. Проводи их, сынок, покажь келейку батюшки Дамаскина... -- сказал о. Сысой послушнику. -- А я уж пойду, лучок режем. Ну, спаси вас Бог, Царица Небесная.
- Он заковылял к своей келье, а мы перешли мостик и поднялись на горку, где под дубками, кленами и липками стояла пустая теперь келья игумена Дамаскина.
- На стене сруба прибит четырехаршинный крест, работы Дамаскина.
- Мы вошли в келью-клеть. Эта клеть, простая изба, разгорожена на четыре клетушки. В одной он работал, -- а и повернуться негде; в другой молился, в третьей переписывал священные книги, в четвертой почивал.
- -- Вот его моленная.
- Клетушка шириной в аршин, длиной в два. Аналойчик, икона, стул. В крохотное оконце виден краешек озерка, холмик, поросший лесом. Здесь искушали его бесы, устрашали, осенними бурными ночами, в этой живой могиле. А он молился. И продолжалось это семь долгих лет, до главного подвига -- строительства царства валаамского.
- -- А вот его постель.
- В клетушке, под оконцем, дощатый гроб на полу и в нем рогожка. Мы вышли. Дождь перестал. Всюду висели на листьях капли, сверкали живыми алмазами на солнце. Выглянуло оно из тучи, сияло в мелкой волне озерка холодным блеском. Кораллами горели обвисшие рябины. За озерком о. Сысой -- не огороде, копает лук.
- -- Прощайте, о. Сысой! -- подошел я к нему.
- -- Бог простит, Бог простит... простите нас грешных...
- Я пожал с грустным чувством его восковую руку -- ручку. Было мне почему-то его жалко, думалось, старенький, не долго ему пожить осталось. И еще подумал: "а ему, может быть, это радостно... ведь он верит в вечное, небесное..."
- -- Прощайте... больше уж не увидимся... здесь... -- сказал он, словно на мои мысли, и посмотрел мне в глаза. Было в его глазах что-то... чего он не высказал словами: "там свидимся"?
- Я прошел в сени келий. Черноватый монах все еще обрезал лук.
- -- А, уходите... Вы уйдете, а мы останемся. А скажите... слыхал я, немцы, будто, войну воевать хотят... не слышно? -- таинственно спросил он.
- -- Не слышно
- -- Ну, а как у вас там, в России, ничего?
- -- Ничего.
- -- А мне вот богомолец один сказывал... будто у России с Францией дружба завязалась... правда?
- -- Правда.
- -- Ну, неладно это. Француз, -- он хитрый. Напрасно Россия с ними связывается. А что... голод будто недавно был?
- Этот был обыкновенный, до мира жадный, с живыми, даже горячими глазами, -- "неотсеянный", так и останется "в решете".
- -- На будущее лето, может, заглянете, новенького чего расскажете. В лесу живем, птица пролетит -- не скажет, хоть и много видит.
- Этот не "отсеется" никогда.
- Мы сели в тарантас. Недвижный, насквозь промокший мальчик-карел сонно повел вожжами. Бойко пошла продрогшая лошадка, посыпало крупным дождем с орешника.
- В сенях гостиницы стоит у дверей о Антипа с блюдом. Мы кладем нещедрую жертву нашу за щедрое гостеприимство. О. Антипа кланяется в пояс.
- -- Маловато погостили, маловато... -- жалея говорит он, -- хорошо себя вели, и привык я к вам, милые. Скажете о нас доброе словечко там. Мы обнялись и поцеловались.
- -- Скажу, батюшка... есть что сказать. Много видел я доброго, чего и не ожидал увидеть.
- -- Вот и не забывайте нас добрых-то. Хоть и отбились мы от мира, а все люди... не забывайте нас, проведайте. Сейчас вы к о. игумену, проститесь... да к угодникам прежде сходите поклониться, к Сергию -- Герману, батюшкам нашим. Они вас в пути сохранят. А поклажу вашу мы на пристань доставим. Ну, с Господом.
- Мы поклонились угодникам и поднялись в покои о. игумена -- получить, по валаамскому обычаю, благословение в путь.
- -- Ну, как вам у нас показалось? -- спросил о. игумен.
- Я сказал -- что сердце велело мне. Он видимо был доволен.
- -- Далеко нам до высоты подвижнической, тщимся, сколь можем, в меру духовной скудости нашей... -- сказал он просто, благословляя нас. -- Всегда вам рады будем. Скорбеть будете -- приезжайте помолиться. Молитва -- все и богатство наше.
- Сходим по гранитным ступенькам к пристани. Грустно нам уезжать -- привыкли? Пароход "Петр" привез новых богомольцев, на праздник Успения, послезавтра; тянутся они в гору к гостинице. Говорят, что на 28 июня, день памяти преп. Сергия и Германа, бывает до пяти тысяч богомольцев. Всходим на палубу. Внизу монахи поют "Достойно". О. Николай грустно смотрит на отъезжающих. Мне жаль его. Кричу -- "прощайте, о. Николай!" Он подходит нервными быстрыми шагами к борту, растерянно моргает, силится не заплакать. Голова поникла, руки заложены за спину, -- приговоренный будто.
- -- Прощайте... -- уныло говорит он. -- Туда, на родину вы... к своим... Вытирает красным платком лицо и задерживает платок у глаз.
- -- Ведь четыре года я здесь... и никакого распоряжения! Забыли, не дают прихода. А как же мне без прихода-то семье на шею. Бедные мы, бессильные... У кого связи, а у нас -- ничего.
- Я с грустью думаю, что и у меня нет связей, ничем не могу помочь. Жаль только.
- -- Истомился -- шепчет старик, чуть слышно, -- чувствую, скоро и совсем обсижусь тут, не будет и тянуть туда. Прощайте, голубчики мои.
- Впоследствии я узнал, что опасения о. Николая оправдались, он навсегда остался в монастыре.
- По сходням идет монах, машет нам чем-то, завернутым в белую бумагу.
- -- Обители благословение на путь вам.
- Я беру с поклоном, развертываю и вижу -- хлеб! Чудесный хлеб валаамский, ржаной, душистый, с тонкой корочкой, пахнет и пряником, и медом. Отрезок длинной ковриги, фунтов на пять. Тут же мы и едим его, крестясь на золотые кресты и синие купола собора. И с этим валаамским хлебом вкушаем в последний раз, впитываем в себя, в сердце кладем себе благостное, что видели и вняли, что осветило нас, первые шаги нашей жизни. Мы едим валаамский хлеб, тесно у нас в груди. Глаза смотрят на все прощально, жадно. Никогда больше не увидим! Никогда. В грезах увидим, в снах.
- Гудок. Прощай, Валаам, чудесный, светлый. Мы говорим друг другу -- говорим взглядами и понимаем; как хорошо мы сделали, что выбрали -- почему-то -- Валаам целью поездки нашей, первого в жизни путешествия. Говорим глазами:
- -- Правда ведь хорошо?
- -- Правда, хорошо.
- Второй гудок. Матросы закрыли борт. Певчие-монашонки звонкими дискантами зачинают "Преобразился еси на горе-э... " Послушники поддерживают басами. На пароходе подхватывают тропарь. Катится по Монастырскому проливу, в камнях отзывается, в лесах.
- Третий гудок. Пароход отваливает от Валаама. Богомольцы снимают картузы, крестятся на собор. За решеткой, на высоте у монастыря, одинокие черные фигуры смотрят, -- не разобрать: иноки провожают прощальным взглядом. Ползет за ним пенистый хвост воды, расходится длинными косами, катится к каменистым берегам, шлепает белой пеной. Мимо скита Никольского, -- Ладога там блестит.
- -- Прощай, Валаам... до будущего года! -- слышатся голоса на палубе. На граничных утесах лес островерхих елей. Над ними золотится крестик скита Всех Святых.
- Вот и вольная Ладога играет. Пролив -- за нами. Виден весь Валаам, весь в солнце, зубья его утесов. Где-то на высоте, за соснами -- деревянная церковка-игрушка: дальний скит, Александра Свирского. Снежно сияет светило Валаама -- великолепный собор с великой свечою-колокольней. Дремлет. Лазоревые его главы начинают вливаться в небо, лазоревое тоже. Белеют стены в зеленой кайме лесов. Снежная колокольня долго горит свечой -- блистающим золотом креста. Мерцает. Гаснет.
