Контакты

Сфинкс Петербурга

Телефон

+7 965 779-27-94

Эл. почта sfinkspeterburga2@yandex.ru

Яна Жемойтель. Калевальская Волчица.

КАЛЕВАЛЬСКАЯ ВОЛЧИЦА

современное сказание

 

1

Сирая жизнь кузнеца Кости Коргуева катилась, набирая обороты, вниз, как колесо, случайно пущенное на волю. Пнуло Костю Коргуева под гору само обустройство жизни в некогда богатом посёлке Хаапасуо, где нынче из последних сил чадил металлокомбинат, выпускающий стиральные доски, тазики и садово-огородный инвентарь, востребованный разве что самим поселковым людом.

Лет десять назад, когда Костя пришёл после армии в кузницу, и работа была, и деньги. Особенно помнился заказ для мужского монастыря, восстанавливаемого по соседству. Ограду ковали и кружевной крест. Ой, как тонко он вычертился на ясном небе, когда водрузили его на самую маковку!

Бабка аж расщедрилась, подарила Косте старинный нательный крест — массивный, из чистого серебра. Рубаху на груди распахнёшь, а там крест выпуклый увесисто лежит, подпертый упругими круглыми мышцами. Вот и разгуливал Костя нараспашку до самых морозов: девки на этот крест клевали, как на мормышку. Костя был собой красивый, смуглый вроде цыгана, глазищи чёрные, — из зависти говорили, что мастью он удался не в Коргуевых-кореляк, а в вороную кобылу. Кобылы у Коргуевых не было уже давно, да и отец с матерью померли. Бабка только до сих пор скрипела.

Дом Коргуевых, срубленный лет пятьдесят назад возле самого озера Хуккаламба, на скале, с течением времени оказался на отшибе: щитовые дома, в которые селили семьи рабочих, ставили на рыхлой почве, чтобы подвести водопровод. Всякую зиму он всё равно промерзал насквозь, так что разницы никакой не было. Кстати, Коргуевым и до воды ближе, и до клюквенного болота — всего километра полтора.

К тридцати годам гадливо сделалось Косте жить. Ожидать от этого паскудства, главное, больше нечего. Вроде всё уже успело случиться, ну, что с мужиком может случиться в жизни: армия там, любовь… А была любовь? Да хрен его знает!

 

В самом начале гадкой, как и вся житуха, мозглой весны Костя Коргуев колол во дворе дрова, за зиму схваченные морозом до сердцевины, а теперь разбухшие от влаги. Субботний день только завязывался, а продолжать его уже не хотелось, тем более, в карманах вторую неделю гулял ветер. Краем глаза он наблюдал, как внизу, под скалой, по посёлку шастает Пекка Пяжиев, очевидно, имея кое-что на продажу или в обмен на водку: те же плоскогубцы или прочий ворованный с комбината инвентарь. Он перемещался от дома к дому короткими перебежками, наконец заглянул и в Коргуевский двор.

— Коська, слышь…

— Да иди ты, Пяжиев, на хер, — Костя хряпнул в ответ топором о полено. — Самому глотку промочить нечем.

— Я чё пришёл-то. На той неделе волки у директора комбината собаку задрали…

— Жаль, не его самого. Сколько кровушки нашей выпил.

— У Тергоевых зарезали пять овец…

— Меня еще недельку подержи без зарплаты — сам скотине горло порву.

— Да ты слышь, директор-то обещал пять ящиков водки выставить на облаву. Праздник для загонщиков. И закуски, грит, соображу, так чтоб не одну консерву, а культурно, из директорского фонда угостить. Ну так чё, ружьишко у тебя не заржавело?

Костя прикинул. Ружьишко пылилось без надобности года три. Какой он охотник? Батя, вон, зазря по воронам палил. Прежде премию давали за вороньи лапы…

— Праздник, гришь… Ну, можно положить парочку серых, — Костя бросил лениво.

— Да какую парочку? Накроем логово, по льду-то им не уйти: рыхлый лед.

Костя согласился безучастно, даже не обрадовавшись гульбе на халяву.

— Коська, слышь, я ещё чё пришёл…— не унимался Пекка.

— Ну, сказал же: иди ты на хер со своими плоскогубцами!

— Какими плоскогубцами?

— А которые ты мне за водку всучить желаешь.

Пекка шмыгнул носом обиженно: — По-твоему, я алкаш?

— А кто нынче не алкаш? — ответил Костя слегка удивлённо.

— Ну вот, к примеру, ты. Я потому тебя и приглашаю, заходи сёдня вечерком, посидим…

Костя отложил топор в сторонку и пристально обозрел Пекку. С чего вдруг Пяжиев зазывает в гости?

 

 

Квартирка Пекки Пяжиева в типовом двухэтажном бараке выглядела бы вовсе нежилой, если бы не объедки, конфузливо прикрытые плошкой, да пара-другая маек на верёвке поперёк кухоньки с дровяной плитой.

Пространство стола занимали банки с расквашенным вдрызг перцем, миска с кислой капустой и кастрюля с картошкой, источавшая дразнящий запах. По центру находилась едва початая бутылка. За всей этой снедью прорисовывалась девица с блеклыми глазами и тонкими прядями почти белых волос. На Костино приветствие она мяукнула, едва открыв рот, усаженный острыми зубками.

— Сеструха моя, — представил Пекка, и в голосе его сквозануло что-то вроде гордости. — Садись, в ногах правды нет.

Костя хмыкнул, метнул под себя табурет и, не спросясь, плеснул в стакан. Опрокинув водку одним махом в рот, он смачно, от души, выругался.

— А что это вы матом ругаетесь? — вдруг резко выдернулась девица.

Костя даже икнул, подавившись воздухом.

— Подумаешь, какие мы нежные!

— Городская, чего с неё взять, — поддержал Пяжиев. — Закончила педучилище, вот, с города вернулась домой, на родину.

— А чё так? Пришлась не ко двору?

— Работы нет, жить негде, — объяснила девица, смягчившись.

— Я грю, будет в детском саду работать при комбинате, — Пекка разлил по стаканам водку, в том числе, и сестре. — Все при деле, и дом родной. У меня тоже зарплата кой-какая, пропасть не дам.

«Это ты-то?» — прикинул про себя Костя, но вслух ему ничего говорить не стал, а обратился к девице:

— Что-то я тебя не припомню.

— Так я, дядя Костя, раньше маленькая была, — хихикнув, девица положила Косте картошки с капустой.— Меня, между прочим, Катей зовут.

— Катя! Ну так чё, Катерина, выходит, матом уже и мысли выражать нельзя?

— Я знаю, вы привыкли на комбинате. И жизнь у вас грубая, простая…

— А ты учёная приехала, да? Интеллигентка! — Костю взяла полновесная злость. — Вот ты, учёная… — Костя чуть не произнёс: «шалава». — Скажи, а как князя Мышкина звали?

— Князя Мышкина… — Катя поперхнулась, смешавшись. Глаза её сразу потухли.

— Да ла-а-дно, — встрял Пекка. — На чёрта нам знать, как там этого идиота звали.

— Нет, ты секи, Катерина! Работяга с комбината — и тот литературе обучен…

Костя что-то там ещё говорил, захмелев на втором стакане, — он точно не помнил. Когда водка иссякла, он просто ушёл.

 

 

К ночи налетел мокрый ветер, обозначавший по большому счёту глобальное наступление весны, но в поселке Хаапасуо он только усугубил гнусность века. Косте не спалось. Внутри у него зародилось некое движение, будто наконец тронулось с места немотствовавшее до сих пор сердце. Сердце заныло. Так, бывает, с ноем отходят в тепле прихваченные стужей пальцы.

 

 

2

Чёрный волк шёл закраиной леса — быстро, легко, отталкиваясь мощными лапами от земли, прихваченной ночным заморозком. Там-сям на кочках уже наметилась чернота, и резкий дух весны будоражил лесное воинство. Свежий ветер раздувал его грудь, освобождал мышцы, делая тело почти невесомым, а ход — резвым. Утро только занялось, пылал тот самый розовый момент предела ночи и дня, какой случается ранней весной, когда еще не сошел снег, и белый покров леса разжижает багряные лучи.

В ноздри лез дух трусливой плоти зайца, затаившегося где-то недалеко, со стороны посёлка шёл яркий запах живой крови, к которой подмешивался душок плесени и гнили — спутник ветхого людского жилья. С комбината тянуло резкой вонью — но не столь сильно, как несколько зим назад. Там, закованный в железо и камень, обитал злейший враг волков — огонь, пылающий в горне. По всему выходило, этот огонь умирал. Случалось, дни тянулись за днями, а он спал в своём логове, не разевая красной пасти. Волки смелели. Чаще и чаще наведывались они к жилью, вселяя трепет в цепных псов, сея смятение среди двуногих. Без огня соперник был обескровлен, он прекратил наступление на лесные волчьи владения, заняв линию обороны…

Чёрный замер, уловив новое в воздушной струе. Тянуло железом. Так пахла сама волчья погибель, спрятанная в капкане или в ружье, к ней всегда прилипал человечий запах. Затаившись в кустах, Чёрный чётко взял носом направление, и вот в отдалении на пустыре очертились два силуэта. Эти людишки не могли быть опасны поодиночке: они источали сигналы немощи и хвори. Но, скучившись, организовав уйму прочих двуногих, бывали грозной силой. На своём веку Чёрный пережил несколько облав. Тем более, нынче лесное воинство пребывало в беспамятстве весеннего гона, напрочь утратив всякую осторожность. Соперник воспрянул. Конец приспел вседозволенности и нахальству, разгулявшемуся минувшей зимой.

Чёрный отбежал в лес, к самому болоту. Настроив трубу горла по камертону ветра, он взвыл — высоко, тягуче, отряжая звук родному глазу луны. Лес притих, но — никто не откликнулся. Взяв новое дыхание, он продолжил петь для той безвестной души, которая способна внять смертному его унынию.

 

 

3

— Ну, мать твою, под утро развылся волчара. Катька аж из постели выскочила. Чё, вопит, на комбинате пожар? А я: заткнись, дура! Гори этот комбинат синим пламенем! Она: чё это, чё это? — Волк, грю, а то не слыхала прежде? — Ой, жуть, жуть! Тьфу ты, дура, — Пекка Пяжиев перекуривал паузу, поплёвывая. — Выжлятники на рассвете видали след. Здоровый зверюга, матёрый. Видать, почуял чего…

Слушая беседы о грядущей облаве, — в основном говорили, конечно, о празднике, — Костя Коргуев испытывал тусклое смятение, как будто сборы шли по его душу. Хотя сам он успел прочистить ружьецо и пристреляться (чисто гипотетически, мысленно) из окна по воронью.

А тут ещё приключилось Косте под вечер пройтись мимо комбинатовского детсада. И вот только мельком глянул Костя за забор, — а там Пяжиева Катерина детей выгуливает. Сама в короткой юбчонке, в огромных резиновых ботах, ножки в голенищах болтаются… И вдруг подумалось Косте, что хорошо бы ей прикрыть эти тонкие ножки. Зачем она их напоказ выставила? Холодно, зябко!

Такие мысли родили в душе его беспокойство и, подойдя вплотную к забору, он громко произнёс:

— Ты чё, мать, сбрендила? Детей в такую погоду на улицу выгонять?

— Правила у нас, — она ответила застенчиво, тихо. — Снег-не снег, а прогулку отменять нельзя.

— Правила — казённые, а дети живые!

— Да мы уже и нагулялись. На комбинате смена кончилась, сейчас придут детей разбирать.

И точно: как по команде, к садику потянулись мамаши, и детсадовская пузатая мелочь постепенно расплылась по домам, за исключением двух одинаковых малышей, которые ковырялись палкой в грязи. Костя почему-то не уходил, а так и стоял за забором.

— Это братья Кабоевы, их всегда забирают позже, — сказала Катерина, будто оправдываясь.

— Сама замёрзла, поди?

— Ничего, мне не привыкать.

Костя нащупал в кармане сигареты, которые вроде бы тоже промокли, или так казалось от всеобщей сырости, закурил…

— Может, прикуришь? — протянул Катерине пачку.

— Нет, нам при детях нельзя.

— Можно-нельзя… А жить вот так, по-твоему, можно?

— Помирать сразу, что ли?

Костя задумался:

— Нет, помирать — это вряд ли.

Карапуз Кабоев, рывшийся палкой в грязи, поскользнулся и грянулся на спину плашмя. Катерина, тут же оборвав смех, принялась его подымать, суматошась и причитая, хотя тот и не ревел. Костя невзначай прикинул, что, может быть, она будет так же заботлива и к собственным детям…

Вскоре приковылял мужичонка в шапчонке набекрень и забрал братьев Кабоевых.

— Ну, мне пора, — Катерина переминалась с ноги на ногу, поёживаясь от холода. — Вот, только сдам ключ…

Костя категорично отщелкнул окурок в сторону:

— Тебя кто-то ждёт?

— Нет, просто пора.

— Куда пора? К Пекке?

— Ну-у… Да.

— А чё туда спешить?

Катерина не ответила, по-прежнему переминаясь, пожала плечами.

— Ну так … это… Пошли ко мне, чё ли, — скороговоркой выдал Костя. — Чаю, там, попьём. У меня всё теплей, печка. Кино какое посмотрим. Телевизор я не пропил покуда.

— Пошли, — Катерина кинула равнодушно. — И сигарету дай.

— Так ты вроде не куришь.

Но она закурила жадно, глотая дым. И, хотя в поселке курили почти все девицы, Косте подумалось, что напрасно вообще она это, ей вредно.

 

 

Дома бабка, едва проворчав приветствие, залезла на печь и больше не показывалась. Всё же Костя постоянно ощущал как бы лишние уши в комнате, пока накрывал стол чем мог. Бабкины пирожки с грибами, банка засахаренного варенья… Катерина говорила мало, придвинув стул к самой печке. И только крайне внимательно наблюдала оттуда за Костей светлыми юркими глазами.

— Рассказала бы про городскую житуху, — Костя мучался паузой.

— Кому город, а мне дыра дырой.

— Чё так?

— Скучно.

— А замуж чего не вышла?

— Захотела бы — вышла.

— Ты не обижайся, это я так спросил. Девчонки обычно хотят в городе замуж выйти. Тогда сразу и жильё, и работа…

— Говорю тебе: кому город, а по мне так дыра дырой! И всякий прощелыга ещё свысока глядит: что, мол, деревня, небось замуж хочешь? А сам-то едва по слогам читает.

— Ну, читать-то я обучен, — неожиданно солидно выдал Костя и тут же прикусил язык.

Катерина фыркнула, уткнувшись носом в печку.

— Ты… колючая какая-то. Или обиженная, — Костя придвинулся к ней вместе со стулом.

— Сам ты обиженный!

— Да ладно! Я человек простой, не знаю, как с вами, с городскими, обходиться.

Катерина безразлично дёрнула плечом, съёжилась, упершись локтями в коленки.

— Может, тебе холодно?— Костя на порыве жалости накрыл ладонью её коленку.

— Уйди ты, отстань! — она вскочила, стряхнув его руку, будто гусеницу. — Отстань!

Лицо её перекривилось.

— Да ладно, чё ты, я только… ё-моё…холодно же тебе! — Костя сплюнул.

— Подумаешь, чаем напоил, благодетель! Горемычную пригрел, да?

Нырнув в сапоги, едва запахнув курточку, Катерина метнулась во двор, снова выскользнув из Костиных рук. Он несуразно, неловко пытался поймать её, как котенка, но лапал только воздух. Она ринулась за калитку и — оступилась, охнув, упала на колени в самую грязь. Опомнившись, Костя подскочил, неуклюже подхватил Катерину под локоть.

— Ну чё ты, дурочка, испугалась?

— Сам ты дурак, дурак! — Катерина в отчаянии бессилия стукнула грязным кулачком Костю в грудь и вдруг, всхлипнув, зарылась в него лицом. — Ты дурак, ничего-ничего не знаешь…

—Да я, блин… чё ещё я не знаю?— Костя ощущал себя и впрямь по-дурацки.

— Не знаешь, да, ты не знаешь…

— Ну, не знаю я!

— Все кругом знали, а ты теперь не знаешь!

— Да чё случилось-то? Скажи толком!

— Тогда… давно, я ещё в школе училась…

— Ну!

— Я любила тебя. Тебя одного.

— Как? — опешив, Костя едва перевёл дыхание. — Как любила? Ты ж маленькая была!

— Маленькая, да. Только я ни на кого другого и не глядела! Потом в училище поступила, хотела забыть, с парнями нарочно гуляла, ан нет, перед глазами всё ты, ты…

Костю нежданно прошибла вина — не только перед этой девчонкой, но почему-то перед всеми людьми сразу. Как будто бы он до сих пор жил не так, как ему предписывалось исконно.

— Не провожай меня, не надо, сама добреду, — Катерина проворно выскользнула из Костных рук и вскоре была уже под скалой, на дороге.

 

 

4

Бабка кровожадно кромсала ножом курицу, поварчивая между делом:

— Пяжиевых-то я хорошо помню, и все проделки их тож. До войны в поселке человек пятнадцать их было, и все колдуны. В тридцать девятом на Ивана Купалу колхозную скотину кто потравил? Председателя тогда расстреляли, а всё Пяжиевских рук дело. Сами-то кучеряво жили. Старуха Пяжиева на руку скора была. Ей огород вскопать, — что тебе стакан в горло залить. Колдунья, знамо дело. Ведьмаки с работой шибче обычного человека справляются, потому что бесы у них в подмастерьях. Вон, Пяжиев-старший, Пекин отец, дневную норму на комбинате в два с половиной раза перекрывал. Еще и на доске почёта висел. Другой пока раскочегарится, а у того с утра всё горело в руках. Ясно, колдун…

Бабка осеклась: не сболтнуть бы лишку. Вот сейчас, когда в окно пялился синеватый мартовский вечер, подёрнутый облачной поволокой, вспомнились ей глубокие очи Мавры Пяжиевой, которая прежде трёх мужей извела одного за другим. Первый в финскую сгинул, второго в Отечественную убили. Тогда Мавра себе молодого инвалида взяла, без ноги, дак этот по весне провалился под лёд. Тут-то подлюка на Костиного деда Игнатия глаз положила. Крепкий был мужик, с войны в орденах пришёл и на комбинат парторгом устроился. Ну, как его застукали с Маврой, естественно, выговор за аморалку…Бабка аж себя-молодуху пожалела и украдкой смахнула слезу. Помогла родная партия, вернула детям отца, только с той поры она сама-то с тела стекла и волосы вылезли наполовину. Игнатий хоть и гоготал над ней, но от вида жениной неприглядности тайком к бутылке тянулся. Ну, а по весне намылился муженёк крыльцо поправить, гнилую доску сменить. Сунулся под ступеньки — глядь, а там кукла тряпичная, и самое сердце её иголкой проткнуто. Он как увидел — возопил, и в печь тую куклу прямо мордой, мордой!..

— Ну а Катерина-то тут причём? — Костя будто подслушал бабкины мысли.

— А то ни причём! — выдернулась бабка. — Экий ты бестолковый. Колдуны силу по наследству передают. К матери Катерининой девки ворожить бегали, пока та зубы не потеряла. В зубах, слышь, ихня сила. Потом, Катерина твоя с лица бледна, как покойница. Это-от тоже примета.

— Да ладно тебе пули лить. И с чегой-то она моя?

— А то нет! Я-то вижу, что тебя зацепило. Ой, гляди, приворотит — не рад будешь.

— Нет, чё ты: сразу и приворотит. Я… это… я вроде сам, — соскользнуло у Кости с языка, и тут же он постиг, что да, зацепило, зацепило — помимо его воли. И что тоска, когтившая с недавних пор серёдку, обрела точный образ: тоской его была Катерина.

 

В пятницу, под завязку трудовой недели, как раз накануне охоты, поселковые мужики во укрепление бесстрашия втихую прикладывались к горькой уже в обед.

Костя после смены причесал кудри и в распахнутом полушубке, дабы крест на груди отчеркнул его природную стать, пустился к комбинатовскому садику. Катерины во дворе не было, как отсутствовали и дети. Промаявшись четверть часа в зряшном ожидании, Костя скумекал, а ну как в пятницу сокращённый рабочий день, и ребятню разбирают пораньше. Отступать, однако, не хотелось.

В садике погасло три окна, и двор окунулся в тусклые сумерки. Костя натужился, без остатка перетекая в зрение. Входная дверь выказала некоторое движение, и вот на дорожке возникла Катерина. Костя различал только её силуэт, но легкая быстрая поступь выдавала её.

— Катерина! — Костя не смог унять радости.

Она остановилась:

— Ты?

— Я. Да и видела же ты меня из окошка, поди.

— Видела. Ну и что?— Катерина пожала плечами.

— Завтра волка бить пойдем, — сказал Костя просто дабы поддержать беседу.

— Ну и что?

— Хочешь, шкуру тебе добуду? На пол постелешь. Нынче модно вроде.

Катерина засмеялась в голос.

— Че ж тогда тебе надо? — Костино нетерпение хлынуло через край.

— Мне? Да мне, Костенька, ничего не надо.

— Ну как? Говорила же ты мне…ну это… вроде ты… по мне сохла.

— Сохла! Да когда ж это было? Сто лет назад, — её теплое дыхание было столь близко, что Костя почти перехватывал его по ветру, и от этого тоска в груди когтила с новой силой.

— Ну, не сто, положим, а чуток поменьше, — он перешёл на шёпот. — Чё, нынче я плох для тебя заделался? Катерина! — Костя распахнул немалые свои руки, перекрыв ей дорогу, а попутно и весь прочий мир. — Хошь верь, хошь нет, а я последние дни брожу сам не свой. Водка в горло нейдет. Как тебя вспомяну, так и жить невмочь. Ты только скажи, Катерина, не томи, скажи! Да или нет?

В оголённых кронах дерев пронзительно гуднул ветер.

 

 

5

Кроткая ожидала приплод. Поступь её сделалась тяжкой, и мокрый, грузный снег сдерживал прыть, прилепляясь к когтям. Бежала она будто на усаженных занозами лапах. Чёрный шёл впереди, оглядываясь. Кроткая была волчицей стреляной, и все же нынешняя затяжная весна надорвала её силы. Гнусная ругня псов, покуда насилу слышная, понуждала сняться и уносить головы. Чёрный знал, что вот-вот загонщики откроют шум, тогда надлежит смудрить, не нестись сломя голову вперёд, а замести в сторону, вбок, лёд на озере еще довольно справен и выдержит борзый бег. За ночь он успел проведать, что давеча стрелки основались глубоко в лесу, на заимке с тем, чтобы по утру распялить цепь от дороги до самого берега. Так уже приключалось однажды, несколько зим назад, когда удалось уйти льдом через озеро.

Кроткая почти притекла к земле. Спина её выгнулась дугой, тяжёлый хвост с прилепившимися шариками снега царапал наст, пасть сочилась слюной. Несколько раз Чёрному доводилось остановиться, поджидая её, хотя она пробиралась вперёд из последних сил. Гиканье, беспорядочные выклики и стуки уже прошивали воздух, внятно различимые, недальние.

Вперёд, вперёд! Вот уже поредели сосны, и в просвете замаячило серое полотно озера, отчёркнутое на горизонте полосой леса. Чёрный рванул что есть сил и выскочил к берегу. Лёд был ноздреватый, жёлтый, чуть подъятый весенней потугой воды, жаждавшей высвобождения. Кроткая подошла задыхаясь, вывалив язык. Оба застыли на короткое время возле самой кромки льда, наклонив голову, как бы размышляя и прислушиваясь к ходу воды под вздувшейся коркой. Уже чуть тянуло подтаявшими водорослями и что-то толкалось изнутри в лёд.

Но вот заново, с расстояния минутного хода, раздалось гиканье, и едкий человечий запах, смешанный с запахом железа, попёр в ноздри. Мешкать было нельзя. Чёрный аккуратно шагнул на лёд и двинулся легко, ровно, стараясь ступать на одних кончиках лап, тут же меняя позицию, дабы не задерживаться на месте. Он слышал столь же быстрый ход Кроткой, которая двигалась за ним след в след. Порой казалось, что озеро дышит, и ледяная корка раскачивается под лапами. Страху не было, была только цель, видевшаяся чёрной полосой леса, которая подрагивала вверх-вниз в такт бегу. Они уходили от шума, от запаха железа, который настигал-таки их с воздушным течением.

Наконец, спасительный лес обрисовался явственней, волки были почти на середине озера. Ещё чуть-чуть, и осы смерти, вылетающие из ружей, уже не достанут их. Чёрный знал по опыту своих скитаний, что двуногие не сунутся на зыбкий лёд, они храбры в отдалении. Он чуть повернул голову и скосил глаз, только чтоб убедиться в близком присутствии Кроткой. Подруга малость поотстала, но шла по-прежнему по пятам. Ободрённый близостью спасения, Чёрный пустился рысью, потом, сжавшись в тугой комок, спружинил в прыжке, толкнувшись сразу четырьмя лапами, и распрямился в воздухе телом, как тугой канат.

Едва он вновь коснулся опоры, как слуха его достиг некоторый новый, необычный звук. Чёрный обернулся и — застыл, прирос к месту. Пористый лёд лопнул, и вот огромная рваная промоина разлезалась на глазах, отымая его от Кроткой. Густая чёрная вода пожирала лёд, понуждая Кроткую пятиться в страхе. Она повизгивала и, приседая, металась в отчаянии вдоль разверзнутой хляби. Чёрный вынужденно продвигался вперёд, к лесу, к лесу, уходя от наступавшей воды. Он слышал выстрелы и зычный рёв двуногих. Оказавшись в безопасности, на прочном льду, Чёрный остановился. Кроткая застыла в зыбком равновесии, распялив лапы и поджав хвост, полусвернувшись ежом вкруг бесценной утробы. Потом случилось некоторое затишье, момент недвижения на льду и на берегу, тишина мучительно разрасталась и, наконец, взорвалась чередой ярких выстрелов. Кроткую подкинуло с места в воздух. Шлёпнувшись плашмя, она издала громкий протяжный вопль и застыла.

Ветер донёс обрывки запаха свежей крови. Чёрный втянул воздух, насыщенный смертью, и острая тоска разрослась чертополохом в груди. Он резво пошёл к недалекому лесу. И теперь единственно ветер в прибрежных ивах был попутчиком его бега.

 

 

6

— Волчица-то брюхатая была, на сносях. Тяжёлая, сука. Пока волочили — пальцы поморозили.

— Волки — от, поганые твари, мясо даже вороны не клюют.

Мужики гоготали, уже подогретые водкой. Директор справил славный закусон, как и обязывался, хотя трофей промыслили всего один. Но всё же, видать, здорово припугнули серых, теперь нескоро сунутся в посёлок.

— А шкура, шкура-то где? — допытывался Костя у мужиков.

— На кой тебе эта шкура? Продырявлена вся.

— Не-ет, мужики, шкуру я лично одному человеку обещал.

— Подумаешь, шкурку! — выдернулся Пекка Пяжиев. — Я скольким девкам жениться обещал.

— А шкурку-то Кабоев приватизировал, — тихо сказал бригадир дядя Вася.

— Как приватизировал? — Костя даже привстал.

— А через профком! — Дядя Вася сплюнул. — Да и кому еще эта шкура потребна. А у него, значится, дети. И вот он вроде унты из энтой шкуры надумал шить.

— Так ведь… это… — Костя растерянно разводил руками. — Ну… лето скоро. Какие там унты?

— А ему-то чё? Упёрся рогом: унты да унты.

— Ему унты, а я обещал! Ой, и пьяный я… — Костя тяжело опустился на стул, уронив голову в ладони. — В общем, хреново дело, мужики! Женюсь я вроде.

Мужики ответили передышкой молчания.

— Женишься? — дядя Вася наконец взял дыхание.

— Женюсь, ну чё пристали!

— Ну ты да-ал…— выпустил на парах Пекка.

— Да пока никому ничего не дал! Шкуру я обещал ей, ну, вроде подарка. А теперь-то делать чего?

— Шкуру — выкупить! — резанул Пекка. — Кабоев мужичонка прижимистый. Он и хапнул-то её только по жадности. В конце марта квартальная премия, не жмись, раз такое дело.

— У Кабоева шкуру перекупить премии, пожалуй, не хватит… — задумчиво выдал дядя Вася. — А ты на ком, кстати, женишься?

— Да на Пяжиевой Катерине.

— Чё? На Катьке? — подскочил Пекка.

— Ну. Я… это… руки ейной прошу вроде… — Костя мялся, с трудом подыскивая слова. — Да она, почитай, и …того…не в курсе. Я только предварительно переговорил…

— Катьку взамуж взять — шкуркой не обойдешься, — быстро скумекал Пекка, даже слегка протрезвев.

— Окстись ты, Пяжиев! С меня самого родной комбинат за жисть три шкуры содрал, а взамен — фигу с маслом.

— Будет вам, мужики! — дядя Вася встрял, чуя нарождение драки, и притянул за локти Пекку на место.

— Да я ж по-родственному, — примирительно проворчал Пекка. — Я думаю так, кольцо золотое ей нужно. Всё же в первый раз взамуж…

— Кольцо! Где я тебе кольцо возьму? Ещё золотое! С премии бы купил-поднапрягся, да премия теперь псу… то бишь, волку под хвост.

— Без кольца Катьку тебе не отдам, — артачился Пекка.

— Без кольца, говоришь, — Костя усмехнулся незло, вроде что-то скумекав. — А ну как серебряное будет кольцо, а? Серебро сейчас вроде в моде.

Прикинув, Пекка нехотя согласился:

— Ладно, валяй серебряное. Только потолще. Тогда твоя будет Катька. Ну как, по рукам?

Мужики одобрительно зареготали, подначивая Костю. Тот хлопнул Пекку по ладони, закрепив сделку, и чёрный огонек занялся в его глазах.

 

Бухтела бабка на то, что Костя замыслил. Жёны-то приходят и уходят, а Бог человеку — завсегда Отец небесный. Однако плюнув на бабкину ворчню, Костя удалился в кузню и там переплавил свой серебряный крест на два обручальных кольца. Благо, Пекка Пяжиев ему загодя Катеринино девичье колечко подсунул для правильного размера. Знатные получились изделия: выпуклые, но вместе с тем изящные. И вот с этим подарком сунулся Костя напрямки к Катерине на работу, вынашивая мыслишку, что на людях-то она ему отказать не посмеет.

И верно: дала согласие. Тут же справили помолвку, в предчувствии каковой Костя загодя припас бутылочку. Распалившись, коллектив плясал под детсадовский баян, и мимо проходящие люди заглядывали на звуки.

Под самую ночь, провожая Катерину до дому, Костя напомнил про своё обещание:

— Чё я перед охотой тебе добыть обязался, ну, шкуру… так вот она тебя дома ждёт. В моём доме, то есть.

— Шкура? Да я про неё уже и забыла! — Катерина засмеялась, пьяная близким счастьем.

— Теперь вспомнишь. Кинем в ногах у кровати. Видишь, я слово сдержал. И вообще, Катерина, если я чё пообещаю тебе, — значит, тому и быть. Ну, так как, — Костя притормозил, объяв Катерину за плечи. — Пойдем сейчас ко мне?

— Нет, Костенька, не пойдем.

— А чё не пойти? Вроде всё решено промеж нас.

— Так ведь мы ещё и не целовались ни разу…

Костя заглушил Катеринины слова, впившись лобзанием в её студеные губы, и не отпускал, пока хватало дыхания. И она припала к нему, мучимая давней жаждой любви.

 

7

Какого недюжинного счастья ожидал Костя? — Всё оставалось вроде по-старому. Житуха небогатая, на столе та же картошка, клюква и квашеная капуста. Выпивать, правда, случалось реже. Дома его теперь Катерина ждала, уют какой-никакой появился. Тем более, крышу Костя подлатал и перегородку в комнате поставил, чтобы, значит, бабку изолировать. А то, бывало, зыркнет на Катерину из угла, будто шилом ткнёт. Косте становилось не по себе, не то — Катерине.

Другое дело — ночь. Поначалу Костя даже заревновал: где это жена любовной премудрости обучилась да всяким штукам, про которые днём и вспоминать стыдно, а кому рассказать — упаси Господи. Бывало, идёт Костя поутру на работу и — ой! — только головой качает при мыслях об ушедшей ночи, а как вечером в постель к Катерине нырнёт, так вроде всё само собой опять и случится.

Бабка молчала, но Костя полагал, что молчание её неспроста. Пробудившись однажды ночью, он долго вслушивался в тишину, за которой, по его разумению, хоронилось что-то недоброе. Как нарочно, дом безмолвствовал: не скрипели петли на сквозняке, не храпела бабка, кошка не шебуршала по углам. Ночь была светла и покойна. Катерина спала, свернувшись калачиком на манер дитяти. И кто бы только предположил в ней скрытую страсть, столь изводившую Костю. Он отвел прядку волос с её лица, — Катерина поморщилась в ответ — и поплотней укутал её одеялом, как будто было холодно. «Господи, спаси её ото всякой напасти!» — нежданно родилось в Костином уме. Рука его сама собой потянулась к кресту на груди, да тут-то и припомнилось, что креста бабкиного уже нет! Однако на месте его испытывалось некоторое жжение, вроде фантомной боли… «Худо это», — подумалось Косте. А что было худо? Он и сам не знал.

 

В конце июля, когда ночи уже начинали темнеть, удумала бабка съездить на неделю к младшей дочери в Калевалу. Сказала так, что проститься: мол, помирать пора. Хотя она последние лет эдак тридцать каждое лето помирать собиралась. Собрала узелок и — дунула на автобус. Костя аж поразился бабкиной прыти. Однако Катерина заметно ожила, как они остались вдвоём. И по хозяйству шибче стала, а тут ещё приспичило ей чуть ли не каждый день баню топить. В огороде, видишь ли, извазюкается по уши, надо помыться. Ладно, дом на отшибе, люди хоть не таращились, как они в баню-из бани шастали. Костя чувствовал так, что у него на физии отображалось всё, что они там в бане чудили.

Баня-то у него какая? Известно, самодельная, с каменкой. Поверх каменки бак. Того и гляди — задницу подпалишь, не раскрутиться. Однако умудрялась-таки Катерина и в этом пространстве пагубной склонностью Костю подзаразить. Раскинется оголённая на полке, Костю к себе притянет, зубками острыми своими в шею ему вопьётся. Огонь ещё полыхает в каменке… Ад, да и только. Так и прокувыркались до самого бабкиного приезда, Костя аж счет времени потерял. Очухался: август, лету конец.

Бабка воротилась смурная. Про поездку свою распространяться не стала, а только, улучив момент, вечерком отозвала Костю на двор.

— Чё, внучок, производственного результата достигли?

— Какого ещё результата?

— Какого?! Ты думаешь, я запросто так ездила в гости?

— А то зачем?

— Тьфу, леший! Затем, чтоб тебе Катерину брюхатить не мешать, ну!

Костя смутился, аж покраснел:

— Это мы завсегда успеем.

Он пробовал отшутиться, но бабка прочно в него вцепилась:

— Гляди, дело-то тяжкое.

— Да уж куда тяжче! — Косте вспомнились банные эпизоды, и он невольно покачал головой.

— Ты, может, не маракуешь, а у меня глаз наметан. Я сразу смекну, кто настоящая баба, а кто курва.

— Чё? Ты, бабка… Ты чё говоришь?!

— О-ой, стыдобушка на весь посёлок! Рассказывали мне, поди, как вы кажный божий день баньку топили. Дымок-то далече видать! Бабы только сунутся в огород: ан, гляди, уже и чадит на горке. Знамо дело, Коська старается, ребёночка заделывает. Ну и где результат, а? Пустехонька твоя Катерина.

От бабкиного откровения Костя аж испариной изошёл. Выходит, про их приключения весь посёлок судачил. Вон оно ка-ак!

К ночи ближе, отработав своё в постели, притянул он к себе Катерину и в самое ухо ей зашептал, чтобы только бабка не слыхала:

— Кать, а ты… ты не беременная часом?

Катерина прыснула:

— Да с чего ты взял? Огурцов насолила, так сейчас самое время. Или все разом беременные по осени?

— Ну… это… вроде мы с тобой каждую ночь… И днём тоже случалось.

— Мало ли, что случалось. Сейчас с этим просто. Не хочешь ребеночка — пожалуйста: таблетки есть всякие…

— Таблетки?! — Костя аж подскочил.

— Дурачок ты у меня. Зачем же сразу ребёнка? Надо немного и для себя пожить, куда торопиться. Или нехорошо нам вдвоём?

Костя молчал, вперившись во тьму, за которой угадывались чуткие бабкины уши, и наконец тихо ответил:

— Могла бы предупредить. А то люди всякое говорят…

— Да ну брось ты! Поговорят и перестанут. Зачем нам жизнь свою по людям равнять? Да ты же сам ничего не говорил про ребёнка.

— А чё лишнее говорить? Женился я на тебе. Само собой, и дети должны быть. Иначе зачем жениться? Ты… вот что, давай-ка с этими таблетками кончай, — Костя пробовал придать голосу строгость. — А то я… гляди…того…

— Чего того? — Катерина засмеялась. — Ты меня, Костенька, не стращай. Я же знаю, что ты меня любишь.

— Н-ну, люблю, — смешался Костя.

— Вот завтра ребёночком и займемся.

— Нет, сегодня! — Он грубовато двинул Катерину локтем. — Давай-ка вниз, на шкуру, слезай.

— Зачем это? — Катерина сробела.

— Кровать скрипит — бабка чует всё.

Катерина сползла на шкуру. Волчий мех был неуютный, жесткий, и чуть покалывал спину даже через сорочку. Костя грузно налёг поверх, стиснув ей рёбра, так что Катерина едва могла вздохнуть. Ей сделалось жутковато, и из горла вместо любовного стона вышло мычание, — Костя зажал ей рот, почитай, в конец перехватив дыхание, и так колбасил (не то слово) её до полного утомления, покуда самому не стало противно. Наконец, отвалившись, он тяжело перевел дух и зарылся лицом в мех.

 

8

Первый снег поспешил покрыть землю уже в октябре. Утрами было ещё светло, и от этого чудное рождалось впечатление не осени, а весны. Но серые вороны, клевавшие по дворам всякую пакость, удручали, и светлые надежды гасли в зачатке.

Зима, по крайней мере, не врала. Она сулила только темень, холод и скудость пищи. В посёлке отогревались водкой, сквозь снежную мглу едва проклевывалась охота жить дальше. С холодами вернулась прежняя напасть: уже замечали по утру в окрестностях волчьи следы и, хотя овцы покуда были целы, во тьме близкий тоскливый вой наводил жуть, будто волки плакали по покойнику. Бабки судачили так, что кто-то умрёт. Смерть в поселке стала не в диковинку, но само ожидание её наводило уныние.

И только Костя, вопреки волчьему прорицанию, с озлоблением вершил всякую ночь работу по продолжению рода. Без нежности, остервенело, загонял он в Катерину своё семя, будто молотом долбал самое её нутро, желая приковать к полу. Манеру взял повергать её прямо на шкуру в удобный момент, поскольку кровать к тому времени расшатана была вдрызг и держалась на честном слове. Чёрный огонь в глазах его разросся, оттого всё лицо казалось теперь тёмным. Он будто помешался на одной мысли, и подзуживаемый бабкой, рылся украдкой в Катерининой сумке, проверяя, не пьёт ли она поперёк ему свои таблетки, ведь желанной беременности не наступало, и мёртвая сумеречная зима постепенно поглощала последние чаяния.

Они по-прежнему посещали баню вдвоём, но — единственно ради помывки. Костя молча мылился, поддавал пару… Потом уже, напоследок, зло сжимал Катерину клещами рук и пронзал колом до самого горла, так что она хрипела, трепыхаясь.

 

В субботу как-то зашёл по-родственному Пекка Пяжиев, выкатил пузырь, заработанный якобы на колке дров для директорского камина. Катерина, скользя тенью, быстро накрыла на стол и уселась в уголке, возле печки. Подцепив вилкой огурец, Пекка крякнул:

— От сеструхи-то, гляжу, одна чешуя осталась. Видно, трудитесь ночами почем зря.

— То-то и оно, что зря, — хмуро ответил Костя. — Пусто у ней внутри, аж звенит.

— Ну, иной бабе портки мужские понюхать достаточно, а с другой ещё повозись. Дело-то житейское.

Костя не ответил, и Пекка сник, учуяв недоброе:

— Полгода, почитай, живёте, а ты оргвыводы сделал.

— Не я, а жисть за меня решила. И точку поставила.

— Ну-ка, ну-ка, — Пекка встрепенулся и, косясь на Катерину, ткнул Костю вилкой. — Выйдем-ка перекурить.

— А при ней нельзя? Навряд ли ей повредит.

— Нельзя! — Пекка слабосильно стукнул по столу. — Потому что… женщина она!

— Женщина, — с ухмылкой передразнил Костя. — Ну пошли, коли так.

Двор дышал стужей, от которой всё живое забилось по щелям, не высовывая носа наружу.

— Проблемы у вас, гришь? — С ходу завёлся Пекка. Костя вместо ответа длинно сплюнул.

— А чё ты сразу на сеструху-то валишь? Может, сам виноват.

— Ага, сам! Катьку-то я не девицей брал. Чё там у ней в городе было? С кем колготилась? Вот, ты сам знаешь? Может, она из абортария не вылезала. Или в канализацию ребёночка скинула. Нынче так!

— Дурак ты, Костя. Она ж у меня с душой.

— А я не с душой?

— У тебя, Костя, душа вся в хер вылезла. То-то Катька и клюнула. Потому что она обыкновенная баба, хоть и учёная.

— Крепко, видать, учёная: детей в утробе травить. То-то я гляжу, с детсадовской ребятней она больно ласкова. Смыслит, видать, что своих заиметь не может. Об таком, вообще, предупреждают заранее.

— Ну и сволочь ты, Костя! Знал бы я наперед…

— Нет, это я наперед бы знал.

Пекка смачно ругнулся, но в драку не полез, а тихо ретировался и поплёлся домой восвояси.

 

В самый сумрак зимы, когда дня хватало на спичечный чирк, занеможилось Катерине. Бродила пошатываясь, и всё у неё валилось из рук.. Костя даже затревожился: не ровен час откинет коньки, потом разговоров не оберешься: уморил, мол. А он не уморил, он поедом нутро свое грыз, что бабенку-то взял с гнильцой. Да куда теперь её на улицу не прогонишь, как приблудную кошку.

В пятницу с работы вернулся, глядь: а она и вовсе сквозистая сидит, на просвет обои видать. Костя даже поморгал: не наваждение ли. Подошел поближе, потрогал — живая, шевелится.

— Ты… это… — сказал Костя робко. — Картошки побольше жри, чё её жалеть: полный погреб. А то мне скоро перед людьми стыдно будет.

— Стыдно, говоришь, — Катерина зыркнула злобно. — Садись, сам перехвати, после поговорим. Новости есть.

— Какие ещё новости?

— Да ты ешь, ешь, — Катерина начерпала тарелку супу и поставила перед Костей. Тот молча ел, боясь спугнуть некоторую надежду. Наконец, опустошив тарелку, выдохнул:

— Ну!

— Задержка у меня.

— Че, зарплаты опять не дают, так это разве новость!

— Нет. Ты не понял. У меня самой задержка. У меня, — она слегка тронула ладонью живот.

— Д-давно?

- Шестой день. Такого никогда не бывало.

У Кости вырвалось ругательство:

— Вот те на, едрена мать, на Новый год подарочек! А ты часом не свистишь, а?

У Катерины немедля прыснули слезы:

— Думаешь, ты один переживал? А каково мне-то было толки слушать да бабкины пересуды? Курва, курва! Надо же, кличку какую прилепили! Будто в прошлом веке живем. Недолго мы с тобой и валандались. Почитай, полгода всего, а уже курва!

— Катька! Катерина! — Костя воспрял. — Да чё теперь зло поминать! Теперь.. .теперь только заживем! Не реви, ну. Я же тебя люблю! — Он объял её целиком, ощутив под рукой, между хрупких лопаток, трепет Катерининого сердца. Костя усадил жену к себе на колени, приник к ней лицом и зашептал жарко, путаясь в словах:

— Сейчас мы с тобой в магазин пойдем, апельсинов купим, пряников, чаю хоть раз по-людски попьём. Тебе сейчас хорошо питаться надо…

— Ой, Костя, там метель! А у меня сапоги на рыбьем меху…

— Так мы тебе попутно валенки купим. Куда годится ноги студить? Ну, одевайся, покуда магазин не закрыли!

Костя в нетерпении пританцовывал на пороге, поджидая Катерину. Та спешно оделась, кой-как накрутив шарфик, и оба они весело вытолкнулись в самую метель, которая больно хлестнула по щекам.

— Погодка, ё-моё! — Костя гикнул, увлекая Катерину под горку, вниз, и дальше мимо заборов к поселковому магазину. — Праздник, бля, грядёт. А дома шаром покати, во дожились! Ни жратвы тебе ни подарков!

Катерина громко хохотала, проваливаясь на бегу по колено в снег: Костя ловил ртом встречную метель, и волосы его обросли сосульками, побелев.— Вот, я люблю наблюдать, как мужики в магазине продукты берут. Нет, не водку, а хлеба, масла, ещё какую-нибудь консерву. Это значит, что мужик домой не просто так идёт, голодный и злой, лишь бы кусок в горло затолкать, — он прикидывает, что вот мы сейчас сядем… Именно праздник готовит., когда вся семья в сборе. Семья — хорошее дело.

В лавку влетели они со смехом, произведя одним видом своим беспорядок, так что продавщица, заохав, принялась спешно поправлять на полках товар.

— А ну как нам валенки! — возопил Костя. — Вот эти, беленькие, одно загляденье! Импортные, видать.

— Валенки не бывают импортные, — испуганно ответила продавщица.

— Фирма валенков не вяжет? А нам один чёрт! Давай ногу! — велел Катерине Костя. — Ну как? В пору? Не жмёт? Ну-ка товар лицом! — Костя грубовато понукал продавщицей, и та металась от Катерины к полкам и назад.

— Я ещё и бабке к празднику исподники новые куплю, а то развесит своё рваньё, аж глядеть срамно! Я ж не нищий, я рабочий человек, как-никак!

Костя разошёлся, набирая товару. Катерина ойкала, вцепившись ему в рукав:

— Кость, а жить-то потом на что?

— Разживёмся. Дня через три квартальную премию дадут. А мне ещё персональную надбавку пообещали.

— Кость, а можно шоколадных конфет двести грамм?

— Отчего нельзя? Ну-ка, нам четыреста грамм «Каракума». И ещё — шампанского!

— Ой, так мне ведь теперь нельзя…

— Ты что, трезвенника хочешь родить?

По дороге домой Костя пел, и поселковый народ, всякого видавший на своём веку, взирал на него с опаской: с чего вдруг понесло Костю?

Весь вечер смекали они, где лучше ставить кроватку.

 

А ночью явилась Катерине во сне черномазая псина. Кровь капала с обрывков мяса в её страшной пасти. Вскликнув, Катерина очнулась. Чресла сочились липкой влагой — это была обычная её женская кровь.

Стиснув зубы, сползла Катерина на шкуру и в немочи колотила кулачками в мех, глуша звук, только чтоб не пробудился Костя. Луна светила в окно, открывая путь в тайный полуночный мир. Катерине, насупротив, хотелось стаять со свету без следа. Стянув с постели замаранную простыню, она немного повозилась у рукомойника, потом накинула шкуру и, сунув ноги в валенки, вышла на крыльцо, в ночь.

 

9

Чёрный волк рыскал кругами, неумолимо близясь к посёлку. В такие ночи, когда тьма начинает поглощать свет, на переломе года, получают короткий отпуск в мир тёмные твари. И вот целый рой невидимых людскому глазу сутей витал над крышами, заглядывая в окошки и трубы. Низшие бесы веселились по пустынным дворам, процарапывая на заборах кривым когтем похабные надписи.

Хуккаламбу проморозило насквозь, до самого дна. Лыжни, изгадившие озеро за день, замело, и жёлтому глазу луны открывалось ровное белое полотнище, на котором вышивал стежки следов Чёрный волк. Посёлок смердел псиной и прочими запахами человеческого гнезда, единственное приятство доставлял носу дух овчарен, где грудилась тупая блеющая еда.

Чёрный подошёл к посёлку впритирку и остановился под скалой, среди заснеженных валунов. Ноздри его тронул смутный душок лесного собрата. Волк фыркнул, вновь потянул носом, изучая воздушную струю, и из мешанины вкусов выделил самый сочный. Он тотчас признал этот запах, но не мог поверить своему носу. Знакомый запах манил, Чёрный точно взял направление и вот уже карабкался вверх на скалу, позабыв опасливость. Трещины камней забила корка льда, лапы его скользили, однако он упорно продвигался вперёд, с камня на камень, ещё прыжок — и наконец он увидел её.

Кроткая переминалась в нерешительности, прижав уши к холке. Пышный хвост её подметал порошу. Радостно тявкнув в знак приветствия, Чёрный прогарцевал к ней, едва касаясь лапами земли. В восторге принялся он взрыхлять носом снег, поднимая маленькие вихорьки. Приблизившись к волчице, он потерся об неё мордой и слегка толкнул всем корпусом, приглашая к игре. Кроткая воспряла.

И вот бок о бок двинулись они берегом вдоль посёлка, навстречу потоку новых запахов. Кроткая втягивала ноздрями неведомые прежде ароматы живой крови, которые будоражили самое нутро и заставляли чутко ловить каждый шелест. Ночная тишь звучала симфонией понятных звуков. Петух вспорхнул ненароком, растолкав несушек, коза мекнула в стойле, тревожась их близким бегом, дворовый пёс, спугнутый лесными гостями, забился в будку.

Вскоре всякое движение в посёлке стало, и ярая сила леса справляла тризну. Убей! Убей! Жажда крови затмила рассудок, лапы вынесли волков к овчарне на окраине подле луга. Тогда умерли все прочие чувства, кроме резкого, нестерпимого голода, пронизавшего тело насквозь. Этот голод не рождал немощь, — напротив, только подстегивал, и Кроткая устремилась вслед своему товарищу, который не таясь, сильными прыжками, пересекал вытоптанный овцами пустырь.

 

10

Поселковая администрация не стала суетиться по поводу происшествия. Тем более, овчарня была частной, а случай — единичным.

В течение зимы в Калевальском районе официально зафиксировали несколько налетов на курятники, а также кражу трёх ящиков портвейна из поселкового магазина в Хаапасуо, что также норовили списать на волков. Дядя Вася с металлокомбината углядел касательство волчьего разгула с полной луной, но резоны его никто не принял всерьёз. Пару раз ночные сторожа примечали волков, рыскавших вблизи комбината. Рассказывали, что особенно страшен и зол матёрый самец чёрной масти, который якобы нагло щерился прямо в окно комбинатовской проходной. А с ним видали молодую волчицу, пегую, в белых «чулках» на лапах.

И до того крепка была той зимой злоба лесная, что не случалось ночи, когда б ни разносился по окрестностям Хуккаламбы тягучий вой, пробиравший до самых костей. Кликали волки на калевальцев беду, хотя какой иной беды стоило ждать, когда и так зиму напролёт прозябали люди в холоде и лишениях: комбинатовские щитовые дома промерзали насквозь, и по утрам вода не текла из кранов, схваченная ночной стужей.

 

Только в доме кузнеца Коргуева потрескивала печь, и все эти волчьи толки были Косте откровенно до лампы, поскольку никак не относились к его семейной жизни, которая колесила без руля, сикось-накось, мало чем отличаясь от быта прочего поселкового люда. Как-то, напившись, Костя таскал Катерину за волосы прямо во дворе детсада, на глазах у детей. Тогда ещё к ним приходил участковый, но даже не назначил штрафа за хулиганство, иначе Катерина пострадала б вдвойне: ну, вычтут штраф у Кости из жалованья, а семейный бюджет-то общий.

Но вот что странно: Костины выпады Катерина сносила спокойно и вроде даже с усмешкой. Напьётся мужик, побуянит, а там проспится — и снова человек. Что-то новое появилось во взгляде её, чего, честно говоря, Костя даже страшился. Двинет ей пару раз, а она только отряхнётся и всё глядит эдак пристально, будто не видела никогда. Он: «Ну чё вылупилась?!», а она глядит, хоть ты тресни!.. С наружности Катерина интереснее заделалась, Костя сам удивлялся: в жёны брал никудышку, а она возьми да брызни цветом. Тут некстати и предчувствия его посетили.

Как-то дядя Вася выходил из магазина, прижимая к телогрейке буханку хлеба, и почему-то Костю на этом зрелище остро прошибло: будто он может утратить то, что сейчас имеет. Что-то весьма обыденное, как хлеб, и столь же надобное. И вот он сызнова ощутил, как в груди двинулось сердце. Костя поспешил домой, держа руку на сердце — в опаске, что оно вот-вот вымахнет из груди, вломился в сапогах прямо на кухню. И тут только слегка отпустило. Катерина, дуя чай в безмыслии, вздрогнула на хлопок двери.

- От, чумовой! — она резанула всегдашней своей насмешкой.

Костя взял табуретку, но не присел, а так и остался с табуреткой в руках.

—                  Ну, ты чего?

—                  Нет, я пойду… сперва сапоги сыму.

Вернувшись, Костя налил себе чаю и долго дул в блюдце, хотя чай был стылый, потом выдохнул разом:

—                  Как ты хоть живёшь, Катерина?

Она прыснула:

—                  А то ты давно меня не видал.

—                  Видать-то каждый день вижу, только не знаю…это…как и сказать… Ты другая какая-то стала.

—                  Мужняя жена, понятно, не девка, — в голосе её притаился страшок.

—                  Нет, я так чувствую, что и говорить с тобой теперь сложно. А как хорошо мы жили!

—                  Кто же виноват в этом, Костенька?

Костя вскинул глаза:

—                  Да уж не я, Катерина. Нынче тебя и Мурка чурается.

И верно: прокравшись с улицы, кошка затекла на кухню, явно хоронясь от Катерины, и, засев в уголку у печки, щерилась оттуда.

 

Тем же вечером, лёжа рядом с Катериной в постели, Костя вновь ощутил смятение, и озарила его тёмная догадка:

—                  Катерина, ты, похоже, любовника втихую себе завела?

—                  Скажешь тоже: втихую. В деревне живём, каждый шаг на виду.

—                  Вот-вот, а чей-то ты на пятый километр в гостиницу зачастила? За зиму третий раз!

—                  Будто не знаешь. Финны гуманитарку в гостинице скинут — и назад, в посёлке-то они чего не видали? А меня всякий выходной командируют от яслей. Да что я объясняю тебе? Сам-то во что одет?

—                  Прожил бы я и без тех штанов, которых ты надыбала заодно с детсадовским тряпьём. А вот ты последнее время чей-то больно смазливая стала. Я бабам доверять не привык.

—                  Дурак ты у меня, Костенька, — Катерина притекла к нему, но всё же в ласковых повадках её Костя чуял неправду. Приподнявшись на локте, он попытался разглядеть в сумерках её лицо:

—                  Нет, ты мне скажи кто? Я, может, даже тебя прощу. Мне б только знать, чем он лучше меня? — Костя схватил её за волосы и намотал прядь на руку, так что она и рыпнуться не смела.

—                  Отстань! Волосы пусти!

—                  Скажи кто! Андрюшка, гостиничный буфетчик? Он целовал тебя? Вы лежали с ним голые?

—                  Пусти!

—                  Как он целует тебя, Катерина? Покажи, я научусь! — Костя впился ей в губы, почти укусил. Катерина наконец вырвалась, отплевываясь.

—                  Зачем, по-твоему, я замуж вышла? Чтоб было от кого гулять? Это у тебя на уме только одно занятие, а у меня за день других дел довольно. Обед сварить, постирать… — Катерина выговаривала что-то ещё про свои женские заботы, Костя слушал, но понимал одно: «Врёт! Врёт!».

—                  Чего ты от меня хочешь? Почему мучаешь меня? — она вскликнула в горечи.

—                  Потому что я до сих пор люблю тебя, Катерина!

Луна пялилась в окошко — бесстыдно, нагло созерцая размолвку, и мутный свет её слепил сознание. Мысли делались тягучи, текли всё медленней, в млечный сон.

 

 

Костя сам не помнил, как уснул той ночью — казалось, всего-то на минутку забылся, но когда вновь распахнул глаза, луны в окошке не было, и ночь шла на убыль. Однако проснулся он явно — от пустоты и ущербности сна в отсутствие Катерины. Он вскочил на постели, пытаясь различить в сумерках её силуэт. Пустота была огромной, всемирной, и по пронзительному её ощущению невольно думалось, что Катерины нет не только в доме, а вообще — среди живых.

Костя тихо, с боязнью, назвал её имя. Будто в ответ на дворе заголосил петух. В тот же миг хлопнула дверь. Катерина, что-то обронив у порога, вошла в дом в одной сорочке и валенках, улепленных вязким снегом.

—                 Катерина! — Костя, немедля подскочив, облапил всё её тело, дышавшее под сорочкой жаром. — Ты где была, Катерина?

—                 Давно проснулся? — в ответ спросила она.

—                 Нет, только что! Распахнул глаза — а тебя и нет!

—                 Ой, Костя, промучалась я полночи. Так сдавило в груди — не продохнуть. Я уж испугалась, что угорела. Вот, вышла продышаться на двор…

—                 Да у тебя жар!

- Не жар. Это с мороза так кажется, я и остыть не успела. Пойдем, пойдем в кровать, хоть полчаса прикорну.

Едва нырнув под одеяло, Катерина сладко, беспробудно заснула. От волос её тянуло снежной свежестью, но — не только. Некоторый новый, едкий дух заплутался в прядях, слегка схожий запахом хвои. Принюхавшись, Костя невольно вздрогнул и отшатнулся, как при нечаянной встрече с диким зверем. Как будто существо из стороннего мира, а не родная жена лежала рядом. И он ощутил это столь остро, что не мог оставаться с ней в одной постели.

Выйдя на крыльцо покурить, Костя приметил волчью шкуру, развешанную на перилах.

Поднявшись чуть погодя, Катерина объяснила, что в шкуре завелась моль, вот и пришлось вынести её на двор проморозиться, с вечера ещё.

 

В обеденный перерыв, под завязку, мужики судачили, что прошлой ночью волки опять безобразили в посёлке. Сперва будто рыскали по центральной улице, от памятника Ленину к комбинату, спугнув одну загулявшую парочку. А после набедокурили у дяди Васи в курятнике: задрали петуха и несушку. И будто бы даже не подкапывались под забор, как принято у них в псином роду, а лапой ухитрились отворить калитку…

— Это ж разум человечий в ихню волчью башку вселился! — сокрушался дядя Вася, непрестанно отплевываясь. — Видал же я их, видал, как они со двора когти драли. Главное, стерва эта напоследок зыркнула на меня и пасть ещё так растянула, вроде как лыбилась.

— Ну ты загнул: лыбилась. Волчара, она волчара и есть, — мужики реготали над чужой бедой. — Ей жрать охота, а ты психологию развел…

— «Психо» — от слова «душа», грубо говоря, происходит. Тёмный вы народ! Кто б из вас хоть раз на эту суку взглянул, сразу б и просёк, что у ней не просто мозги, а ещё и кой-какое «психо».

— Так чё, выходит, только сука эта волчья с виду умна? А приятель её?

— Кобель, он и есть кобель. У него один интерес: лапу задрать. Он, сволочь, мне забор-то пометил, территорию свою, так сказать.

Мужики опять реготали. И только Костя сидел смурной, чувствуя за собой непонятную вину.

— А я тут грешным делом на днях в газете прочёл, — продолжал дядя Вася, — что в годину усугубления народной беды волки плодятся нещадно.

— Какая ж нынче беда? У нас вся жисть, почитай, беда, — выдернулся Кабоев.

— Я говорю: в годину у-су-губления беды. Сечёте-нет? Народ наш всегда бедовал, это правда, а нынешней зимой вода в трубах колом стоит, значится, ещё туже стало. Зарплаты не дают второй месяц — вот и волки плодятся!

— Да-а, газета зря не напишет, — мужики чесали затылок.

— Кончай ты, дядя Вася, мозги пудрить! — не выдержал Костя. — Директор не на волчий же счёт денежки наши перечисляет, ихние бытовые условия улучшать!

— Ай, нет, ты слушай-слушай, чё я ещё-то вычитал, — дядя Вася обращался почему-то именно к Косте. — Волк плодится не в меру — это полбеды. Но ведь с ростом ихнего поголовья появляются оборотни, верволки по-русски. Это когда днём человек, а ночью — волк, и повадки волчьи. Вот, мы сейчас сидим, а он, может, по посёлку гуляет в людском обличье, вынюхивает, чьей бы кровушки ещё напиться.

— Да заткнись уже, дядя Вася! — взвился Костя. — Без тебя довольно брехни наелись. Верволк, твою мать! Я всё же среднюю школу кончил.

— Ну вот ты свой аттестат оборотню в пасть-то и сунь, ежели встретится на дорожке. А я со своим неполным средним лучше ружьишко добуду и всыплю волчаре прямо в зад.

— Может, снова облаву устроим? — предложил Пекка.

— Был бы курятник директорский! — захохотали мужики. — Иначе кто нам выкатит водки?

На том и разошлись.

 

11

Снег, снег! В упоении лунной ночи не заметили, как углубились в чащобу, где филин ухал тяжело, будто заглатывая сердце. Там, в самой глуши, куда человеку лучше вовсе и не соваться, правил волчий закон, и тело Кроткой исполнилось нового огня — взамен прежнего жестокого озорства. Чёрный вёл её глухими тропами вкруг болота, и ели расступались сами, упреждая его резвый бег. Ни шевеленья, ни шороха в затаившемся лесу, лапы их чуть отталкивались от стылой земли, волки бесшумно скользили по свежей пороше вперед и вперед, пока не достигли голой сопки, склоны которой покрывали лишь чахлые кустики, вершина, однако, роилась чёрной шевелящейся массой. Приблизившись, Кроткая поняла, что это огромная стая сбежавшихся со всей округи волков. Да, почитай, набиралось их и поболе: не могли же окрестности Хаапасуо укрывать столько зверья. Были среди них матерые самцы, прыткие переярки и почтенные волчицы. И всё же статью и мастью своей выдавался среди прочих спутник её — Чёрный волк, при появлении которого случилось немалое смущение.

Чёрный немедля выступил вперёд, а волки уселись вкруг него, образовав плотное кольцо, так что оказался он один за председателя волчьего сборища. И вот установилась тишина ожидания. Обведя глазами лесное сообщество, Чёрный поднял морду к небесам и протяжно, гладко завыл, вытягивая высокую ноту. Где-то через минуту некоторые голоса подстроились к пению. Гортанно голосили самцы, подвывали волчицы, отрывисто брехали переярки. Луна, торовато сочившаяся светом, внимала пению, и небо подступило к земле, напоённое волчьей тоской. Кроткая пританцовывала в нетерпении, насилу унимая звуки, клокотавшие в горле. Наконец мощная волна голоса прорвала натугу гортани и истекла сочным густым звуком, натянув всё тулово её сходно струне. Кроткая пела небесам, слившись с волчьим хором, и с этого часа она не принадлежала более человечьему стаду, но была частью войска лесного.

 

Окаем прояснел. До зари было ещё далеко, просто чуть разжижилась мгла. Однако пора было возвращаться, и Кроткая пустилась в попятный путь, повинуясь только одному чутью. И верно: вскоре в потоке ветра проступили запахи посёлка, а там и лес поредел, отворив вид на пустырь. Скорей, скорей, покуда не заголосил петух и не рассеялись чары ночи. Сильные волчьи лапы несли Кроткую к её человечьей обители. Над головой, в раскинутой пустыне неба, прорастали колючие огоньки планет. Красный Марс прилепился прямо над посёлком, там, откуда вот-вот должно было пробиться солнце, земля двигалась навстречу ему, ни на минуту не замедляя ход, выверенный Богом. И только Кроткая, одна во всей вселенной, не поспевала за током событий обыкновенного утра.

Остаток пути бежала она, высунув язык, и всякий вдох отдавался болью в груди. Воздух посёлка насыщен был теплыми запахами живой шевелящейся плоти, едким дымком комбината и чем-то ещё, что в иной момент насторожило бы волчьи глаза и уши, но теперь этот привкус пороха и железа в ветре слился с общим человечьим духом, царящим в посёлке. Она почти достигла скалы, на которой стоял её дневной, человечий, дом, и, царапая подушечки лап, уже взбиралась по каменистому склону, — как яркий хлопок выстрела разорвал утро, и жгучая оса впилась в лапу, заставив Кроткую скатиться кубарем вниз, в заросли шиповника. В тот же миг петушиный крик провозгласил пришествие утра, и волчья шкура спала с плеч Катерины.

Приняв человечий облик, Катерина быстренько, насколько дозволяла раненая икра, отползла в самые кущи, надеясь переждать или… что ещё теперь можно было поделать? Она слышала, как рыщет охотник по склону скалы, пытаясь разглядеть в сумерках её — подстреленную волчицу.

 

12

Дядя Вася обнаружил Катерину, когда уже почти рассвело — по кровавому следу, тащившемуся за ней. Хотя она не успела далеко уйти, а только чуть взобралась по тропинке к дому, — гонимая утренним заморозком, в одной сорочке и валенках, закутанная в шкуру. Она говорила что-то про волка, напавшего на неё, едва она вышла из дому набрать сухих веток на растопку…

Дядя Вася свистнул Костю и так, вдвоём, завели они её в дом. Икра у Катерины прокушена была насквозь и обильно сочилась кровью. Сразу послали за фельдшером. Катерина тихо стонала, не желая отвечать ни на какие расспросы, также не хотела она объяснять, какого чёрта понесло её с самого ранья за сухостоем, когда возле печки полно щепы.

Прибыл фельдшер, молодой парнишка, только по осени приступивший к работе, потому не пропитавшийся ещё безразличием к поселковым бедам, где каждые выходные случалась пьяная поножовщина. Едва увидав распоротую икру, фельдшер определил:

— Это же огнестрельное ранение!

Но Катерина яро замотала головой, едва шевеля бледными запекшимися губами: «Волк, волк».

Дядя Вася, ощущавший своё крайне незавидное положение вследствие происшествия, знай твердил:

— В волка я стрелял! В волка!

Фельдшер молча обработал рану, исколол Катерину инъекциями против столбняка и бешенства, потом в молчании же быстренько собрал инструмент и удалился. Катерина, отвернувшись к стенке, затихла.

Дядя Вася, перекурив на прощание с Костей, завёл было разговор весьма доверительный:

— Ты, Коська, думай про меня чё хошь, а только влепил-таки я волчице в задницу из ружья! Это точно. А Катерины твоей и близко не было, я ж покуда без очков обхожусь. Ну, бывай! — он попытался попрощаться за руку, но Костя руки нарочито не подал.

— Чем на меня дуться, лучше за бабой своей пригляди! — постращал дядя Вася. — Народ у нас в массе своей суеверный…

— Попридержи язык! — Костя отрезал зло. — А то мне недолго телегу в милицию накатать. Расстрелялся, бля!

Плюнув, дядя Вася заковылял прочь.

Воротившись к Катерине, которая так и лежала, отвернувшись к стенке лицом, Костя грубо схватил её за плечо, рывком развернул к себе:

— Ну, может, теперь скажешь, чё за хахаль тебя в кустах поджидал? Это ж надо: по снегу в сорочке шастать, во прижало!

Катерина ответила безучастно, вяло:

— Кто ты мне, — отчитываться перед тобой?

— Я тебе законный муж! — Костя закричал и, верно, тут бы её ударил, да спохватился, что она калечна. — Ну, лежи пока, сука! Зализывай рану.

 

Участковый в посёлок всё-таки приезжал на дознание. Только вызвал его не Костя, а фельдшер, уверенный в том, что ранение — огнестрельное. Участковый заглянул к Катерине, однако ушёл ни с чем: потерпевшая явно не хотела общаться, так же мрачно вёл себя и её муж, что смотрелось и вовсе чудно.

Дяде Васе грозила уголовная ответственность за стрельбу в населённом пункте и незаконное хранение оружия (ружьишко-то он достал по случаю на базаре). Но — заявления от потерпевшей не поступило, местное население дяде Васе явно сострадало, да и волков в самом деле расплодилось в округе до безобразия много. Поэтому дядя Вася отделался только конфискацией.

 

Болящая Катерина оставалась безмолвной. Рана её затягивалась на удивление быстро. Она уже делала кое-что по дому, но — без души, просто по привычке. И было понятно, что гложет её изнутри смертная тоска. Вечерами подолгу засиживалась она у окошка, заглядываясь на чёрные плеши земли, проступившей из-под талого снега. Больше-то глядеть было не на что: Костя сам проверял, не оставил ли случаем полюбовник под окошком тайные знаки. Да вроде нет, всё чисто. А она чахла на глазах и лицом сделалась мертвенно-бледная, как покойница. В конце концов, Косте стало её жаль, и он однажды принёс ей яблок. Катерина ела жадно, давясь, сок пенился на губах, и от этого зрелища холодок протянул Косте по хребту: уж не тронулась ли Катерина рассудком?

Завтра же на комбинате, в обед, подкатил он к Пекке Пяжиеву:

— Слышь, зашёл бы всё же навестить Катерину. Чай, сестра.

Пекка криво усмехнулся и процедил сквозь зубы:

— Тамбовская волчица ей сестра!

Костя остался в недоумении, не зная даже, что и ответить. Он не смыслил, как вести себя с Катериной. Сказала бы хоть слово, он бы сразу ей по морде двинул, и делу конец. Так ведь она в молчанку играет, как тут в драку полезешь?

Бабка тоже больше молчала, чураясь Катерины, но вечерами, бывало, плела она какие-то узелки, пришёптывая. А как-то случилось Косте сунуться под кровать, где ящик с гвоздями стоял, глядь — а в пыльном уголку тряпичная кукла с намалеванным сердцем, и аккурат в это сердечко гвоздик вбит. Рассвирепев, кинулся Костя к бабке, — та как раз во дворе возилась.

— Это чё ж такое? — орёт. — Это ты Катьку извела?

Бабка отвечала спокойно:

— Не Катьку, а самоё зло, серого оборотня, чё с волками по лесу рыщет.

Костя, исходя гневом, принялся бабку бранить на чём свет стоит. А та в ответ посоветовала:

— Ты при случае-то на Катерину сквозь лошадиный хомут глянь-попробуй. Много чего узреешь.

Ругнулся Костя, но совет-то всё же запомнил. А куклу кинул в печь, — и та вспыхнула разом, и огонь со свистом затянуло в трубу. После этого у бабки дня два лицо краснющее было, будто обожжённое, да и неможилось ей, слегла. Ну и поделом!

Катерина зато пошла на поправку, будто он и впрямь ей гвоздь из сердца выдернул. Посвежела, только всё равно чужая ходила. А там весна нахлынула, птицы затрепетали по-над окнами…

 

Мартовский снег увядал прям-таки на глазах, с той же скоростью возрастало пространство небосвода, сырым весенним духом тянуло со всех щелей. С возвращением солнца Катерина сделалась сама не своя, взгляд её метался по сторонам, а ежели Костя пытался взглянуть ей в глаза — мигом увиливала, ускользала. Вставала она ни свет ни заря, но никуда не отлучалась, хоть Костя пару раз и просыпался в пустой постели, но тут же находил Катерину на кухне или в сенях, где она что-то беспрестанно латала или переставляла с места на место.

И всё-таки, через пень-колоду жизнь катилась вперед, и Костя порой подумывал: ну и пусть! Бок-о-бок с холодной молчаливой женой, в неуютном доме… Но ведь у них впереди ещё оставалось время. Куда торопиться? Не может же продолжаться вечно ледяная молчанка, когда-нибудь да прорвёт! Ничего, они ещё поживут!

Свежим вечером, когда серо-прозрачные сумерки за окном размыли двор, они с Катериной пили на кухне чай — в спокойствии и молчании. И вот среди привычных, бытовых звуков с улицы наметился вкрадчивый далёкий вой. Сперва еле слышный, зыбкий, как мираж, едва отличимый от гудения ветра в трубе, он вдруг резко вырос. И даже Костя сумел распознать в упористом вое призыв — сильнее страха, сильнее самой смерти, и волосы на его голове приподнялись от трепета перед тем, чего он никак не мог разуметь, но вдруг явно увидал дикий огонек, занявшийся в глазах жены. В прорези рта почудился ему хищный оскал, и так подумалось, неужели вот эти же уста, что некогда он страстно целовал …

— Варенье бери, весной витамины нужны, — сказала Катерина.

- Тьфу ты, проскочила морока! — Костя перевёл дух.

 

А на следующий день притянула Катерина домой огромный шмат лосиного мяса. Отбрехалась, мол, гуманитарная помощь работникам соцучерждений. А Костя видит, что мясцо-то парное, не мороженое, да и охота на лосей запрещена покуда: лосихи как раз рожают. Понимал Костя, что брешет жена, но суп трескал за обе щеки, и жаркое лосиное с картошкой под стопку водки хорошо пошло. Хавал Костя халявную лосятину беззастенчиво, как изголодавшийся пёс, и сам презирал себя за это. Однако жрал, жрал с жадностью, причавкивая смачно. А бабка только бульону отведала — зубов-то нет, — но и та осталась довольна.

Что ж, брюхо добра не помнит. Ближе к ночи Костя опять вознамерился супчику похлебать, уж больно сытен, да на второй ложке задумался. Отодвинув миску, плотно зашторил окна, раза три проверил, защёлкнуты ли запоры. Спать улегся он, прижав собой Катерину к стенке, чтобы наверняка проснуться, если соберётся она сбежать. Хотя предосторожность была, очевидно, лишней: Костя намеревался глаз не сомкнуть, но выследить её козни.

И вот лунный свет проник к щелку штор, беспокойно зашевелилась во сне Катерина. Костя обхватил её руками, плотно примкнув к себе, не желая отдавать никому, кто бы ни явился в ночи за ней — ни зверю, ни человеку. Убедившись в безопасности, он наконец смежил веки и — тут же глубокий, чёрный сон поглотил целиком его сознание, как мутная река, не оставив ни волоска на поверхности.

Костя вынырнул из сна под самый рассвет, не понимая, куда же утекло время ночи. На том месте, где спала Катерина, в матрасе вдавлена была холодная яма. Костя вскочил, всё ещё лелея надежду, что она на кухне или в сенях, и всё же отсутствие жены почти ощущалось кожей, вернее, как будто бы с Кости именно содрали кожу… Бабка покряхтывала на печи. Костя не хотел тормошить её, но всё же вспомнил заклятье: взглянуть на Катерину через хомут.

Хомут висел в сенях на крюке — ещё с тех пор, когда Коргуевы держали кобылу. Он был уже не потребен, просто лень было снять да отдать кому. Хотя и отдать-то нынче было некому. В отчаянии сволок Костя с крюка хомут, заросший пылью, и тотчас, даже не удосужившись отряхнуть, напялил себе на шею. Расчихавшись, вымахнул на крыльцо и принялся по сторонам глазеть, нет ли где Катерины. — Не видать ни души, пусто окрест, да и кого в такую рань на двор понесёт. Вот, только большая собака по улице чешет, да и прямиком к скале. Скачками, скачками, к самой калитке подлетела, толкнула лапами, и на тебе! — уже во дворе. Костя плюнул в сердцах. Вот наваждение! Сдернул с шеи хомут, проморгался, глядь — Катерина сама стоит. В сорочке, волосы раскосмачены, запыхалась. А на крыльце висит волчья шкура.

— Стой, жена! — крикнул Костя из боязни, что она с глаз исчезнет. За руку для пущей сохранности схватил. — Ты где шлялась? Отвечай!

— Да пусти ты, дурень! Веники я ходила вязать, нынче в баню пойдем, — засмеялась Катерина.

— Другого времени не нашла? — Костя слегка сробел. — Где твои веники?

— Оставила возле бани. Идём в дом, Костя. Холодно мне.

— А ночами шастать не холодно? — подначивал себя Костя. — Говори, где была!

— Веники… — и так сладко зевнула, ну прям котёнок, что Костю аж к месту пришило.

Почесал он репу. Дома суп с лосятиной, жаркое опять-таки не доели. Вечером Катерина баню стопит… Тихонько, тихонько так попятился к двери, а Катерина — шмыг, и тут же в постель, и уже клубочком свернулась. Ну, стерва!

Сам не свой ходил Костя целый день, всё прикидывал в уме, не пригрезилась ли та белолапая собака, что посёлком к калитке чесала. Мало ли кто собаку погулять отпустил. Каждую псину в лицо не припомнишь! Едва дождался Костя обеда, ноги в руки и — прытко, прытко домой. Того и гляди, без него доедят супец. А вечером стопила Катерина баню, как и обещалась с утра. Веников напарила пахучих, мяты сушеной в бак добавила ещё. Такой дух попер…Костя ноздрями потянул, а грудь аж будто крупнокалиберным прошибло навылет. У-ух!

Весёлая вошла Катерина, на полок Костю повалила и веником отходила по всем косточкам. Костя лежит, искоса на жену смотрит, а сам думает ненароком: «Съест — не съест». А там забылся, поплыл, и как-то славно на душе стало, будто прежнее время вернулось, когда они с Катериной только примеривались друг к другу в любовных ласках. И телом-то она гладкая сделалась, но упругая, без жиринки, и так ласково ублажила Костю, что он и думать забыл про волчьи страшилки. Какой там на хрен волк, когда возле бани в снегу бутылочка горькой томится. И так хорошо они вдвоём приняли на грудь, Катька только пригубила, конечно. А потом ещё огурчиками хрусткими закусили…

В дом возвращались уже к самой ночи. Костя задержался на крыльце перекурить, и вдруг заново царапнула ему глаза шкура, которая так и висела с утра на перилах. Вот ведь сука, обнаглела вконец! Рванулся было Костя за ней, но вдруг там, под небом, распахнутым, что твой полушубок, прошибло его, что ведь он просто завидует Катерине: она-то теперь волчица вольная. А он тогда кто же? Пёс цепной?

— Катерина! — заорал он так, что сосульки рухнули с крыши. — Катерина!

— Чего тебе? — она выскочила на крыльцо разгорячённая, весёлая.

— Где ночами шлялась? Отвечай, жена!

— Вот чумовой! Веники …

— Врёшь! — оборвал Костя строго. — Шкура тебе зачем?

— Моль завелась… — бесстыдно ляпнула Катерина.

— Видал я вчерась, как волчица драпала к дому, — напрямки попёр Костя. — Неужто скучно стало в лесу?

С этих слов побледнела Катерина. Костя приподнял её кулачищем за шкирку, оторвав от земли, и прошипел на последней злобе:

— Бегала с волками, ну? — всё ещё немного надеясь, что она скажет «нет».

Катерина захрипела, ткнула его кулачком в грудь: отпусти! Потом, едва ощутив ногами опору, взъярилась:

— А если и бегала я волчицей, так что тебе-то с того? Мне только жаль, что тебе не дано такого счастья отведать, что я испытала. Так и сгниешь, воли не вкусив, или от водки помрешь.

— Чё ж ты, Катерина, домой воротилась, если вольготней тебе в лесу?

— Не воротилась бы, да днём я человек. А человеку и судьба человечья.

— А мне-то через тебя какая судьба, Катерина? — возопил Костя. — Я сам волком выть готов! Лучше б с мужиком застукать тебя, я бы вас обоих порешил! — и тут же осекся, вглядевшись в неё пристально. — Разве я человек, если родная жена от меня к волку сбежала?

— Зачем ты следил за мной? Жил бы себе – ничего не знал.

— Так это ты хозяйничала в овчарне? И у дяди Васи в курятнике? Это ты задрала лося?

— Лосятиной не подавился небось? — тихо сказала Катерина.

— Убирайся в лес, волчья шлюха! — воскликнул Костя в сердцах. — Пошла вон, с глаз долой! Не место тебе среди людей. Пошла, или я голыми руками тебя удавлю!

— Что же ты наделал со мной?

Катерина в отчаянии протянула ему руки, но он сильно толкнул её в грудь. Она упала наземь с крыльца, успев схватить волчью шкуру. Костя пару раз пнул жену ногой, потом поддел за плечо и вышвырнул за калитку, плюнув вослед.

Катерина побрела прочь, всхлипывая и причитая. Но Костино сердце от слёз её не смягчилось.

 

Назавтра Костя до ночи разгуливал по посёлку пьяный, с хомутом на шее, приставая к каждой дворняге: “Катерина, Катька!” Луна, чуть тронутая тенью с самого краешку, зырила подслеповатым глазом на безобразие, только преумножая досаду в источенной Костиной душе.

Запил Костя крепко. Дня через три, когда кузницу его просквозил холодок запустения, к Косте наведались шефы из профсоюза, уповая пристыдить и напомнить о квартальных обязательствах. Однако состояние его повергло в уныние даже видавшее виды профсоюзное начальство. Пьяный Костя сидел, высунув харю из хомута, и при этом вещал, что в округе кишмя кишат мелкие бесы, в том числе с десяток пляшет на лысине у профорга.

Тем же вечером Костю госпитализировали в поселковый фельдшерский пункт с диагнозом “белая горячка”.

За сими хлопотами не сразу вспомнили о Катерине. На работу она не вышла, хотя фельдшер недавно закрыл ей больничный. Тогда кинулись к Костиной бабке: она-то покуда оставалась в трезвом уме. Однако разговор с бабкой только затемнил судьбу Костиной супружницы. Поведала бабка, что Катерина якобы сгинула в ночи аккурат накануне Костиного запоя. То есть, как это сгинула? — А так, мол, и так, к волкам подалась, чего греха таить, потому что и была сама не баба, а оборотень, и клыки у ней даже шамать мешали, об ложку стукались. В общем, туда и дорога…

Госпитализировать бабку фельдшер наотрез отказался, якобы дай-то Бог нам всем до её лет дотянуть, ещё и не так заговариваться начнём. По бумагам-то выходило, что бабка до революции родилась, отсюда и её суеверья.

Делу о пропаже Костиной жены всё-таки дали ход, следователь приезжал из района, шастал-вынюхивал по домам, дядю Васю таскал на допрос по поводу огнестрельного ранения, фельдшера. С фельдшера какой спрос? — Он-то как раз в милицию вовремя настучал, а дядя Вася твердил одно: «В волка я стрелял, в волка!». А с Костей толковать и вовсе не было резона. Хотя разрабатывалась такая версия, что Костя из ревности жену пришил и на этой почве умом тронулся. А может, и супротив: сперва допился до чёртиков, а после жену пришил. Но где же тогда останки и следы злодеяния?

 

 

13

Немало утекло дней, прежде чем кузница сызнова ожила в Хаапасуо. Из больницы Костя вышел совсем другой человек. Нелюдим, молчалив, спиртного на дух не выносил, с мужиками не балагурил. А только знай себе железо ковал, будто несчастье своё в силу переводил.

В июне туманы потянуло с болот, с самых глухих, волчьих троп. Заметили люди, что частенько хаживал Костя в лес — с корзиной, якобы по ягоды. Да какие же ягоды в июне? Уходил под вечер, а когда возвращался, никто не знал. Иногда и вовсе дома не ночевал, а спал у себя в кузнице. И вот поползли по посёлку слухи, что Костя-де Катерину из ревности удавил и в болото кинул, а теперь совесть его замучила, к месту преступления тянет.

Вызвался фельдшер за Костиными прогулками проследить, вроде как с научной целью, исследовать течение болезни в период ремиссии. Камуфляж взял взаймы у дяди Васи, противомоскитную сетку: комарью-то на болоте самая сыть, — и вот с вечера в пятницу в кустах возле кузни засел. Повезло с первого разу: только рабочие со смены попёрлись домой, Костя вроде бы тоже с ними, но корзину зачем-то прихватил, и так это сторонкой, сторонкой — и прямиком на болото. А фельдшер за ним — кустами, пригнувшись для маскировки. Костя широко шагает, уверенно, а фельдшер-то росточком не вышел, запыхался, руки-ноги в кровь исцарапал.

Ну, с горем пополам добрались до болота, наблюдатель за кочкой засел и вот лицезрит: достал Костя из корзины ломти хлеба, тут же быстренько маргарином их намазал и разложил на платочке, там, где посуше. Но сам есть не стал, а принялся расхаживать взад-вперед, будто поджидая кого, хотя из-за кочки-то плохо было видать. У фельдшера уже руки-ноги затекли без движения, а Костя все расхаживал-поджидал, вглядывался ещё вдаль, не идёт ли кто. Так ведь и не дождался. Вздохнул горько, от души, и вдруг громко произнёс: «Если ты меня счас видишь, —покажись, я не испугаюсь».

Фельдшера от страха аж в землю вдавило, мордой в самую грязь. Лежит и думает: «Может, и впрямь лучше показаться? Если он до ночи тут собрался торчать, что же, и мне в болоте лежать придётся? А с утра приём…» Только выдернулся из-за кочки фельдшер, Костин силуэт увидал: чёрный, страшный, — так сразу и назад утёк. Кузнец лапищей своей хватит, — сразу и дух вон! Главное, спроса-то никакого: сам ведь фельдшер-то диагноз ему на всю жизнь приписал. Ну, слава Богу, вскоре домой Костя потащился, грустный.

С самого утра фельдшер следователю в Калевалу названивал: я стал свидетелем такого случая… К концу рабочего дня следователь прикатил в Хаапасуо и Костю прямо из кузни на допрос выдернул. С полчаса ещё промурыжил на жестком стуле, пока сам бумажки перебирал и карандаш грыз, наконец рявкнул строго:

— Будешь говорить, кой чёрт тебя на болото носит? Не ягодная нынче пора.

Костя ответил просто, с незлой улыбкой:

— Так это… красиво там.

— Что ещё за херня? Может, мне в протокол вписать: кузнец Коргуев посещал болото, поскольку там красиво.

— Я сам прежде не замечал. Ну, болото, оно болото и есть: грязь да кочки. А нынче важно мне, чё там тишина стоит. И людей нету.

— Чем же люди тебе мешают? Или в глаза смотреть совестно? — следователь пытался вытянуть ниточку злодеяния.

— Люди, гришь…Вот, наш комбинат работает вроде ради людей. А люди, получается, живут ради комбината. Как будто ничего другого и нет на свете. Я думаю, ошибочно это, потому все кругом и несчастны. А на болото выйдешь: там… там тихая правда застыла.

— Чего-о?

Костя просто не знал слов, каковыми можно рассказать чудо жизни в каждой травинке и вызревающую в каждой ягодке смерть. Но острая тоска, свертевшая его после того, как он выставил Катерину, нежданно вылезла охотой подглядеть её тайный мир. Костя представлял, как дрожат её ноздри, вдыхая вольный воздух, и проникался счастьем, — оттого, насколько счастлива бывала она. Костя знал, что сам-то он уже никогда не обретёт никакого счастья — без Катерины, а так и будет мыкаться изо дня в день, мучимый желанием хоть разик ещё поглядеть на неё, узнать, что она продолжает жить в недостижимой близи, завороженная духом болот.

 

Тут кстати подвернулось происшествие. Близнецы Кабоевы, заигравшись, углубились в лес. Пропажу выявили не сразу, а ближе к ночи, когда прочая поселковая малышня разбрелась по домам, а этих всё не было. Мамаша, рванувшись на поиски, обнаружила ведерко и формочки на пустыре и тут же возопила. Поселковые мужики, из тех, кто не был пьян, пошли чесать окрестности, вооружившись кто ружьишком, кто просто палкой супротив волков. Зычно выкликали они пропащих по именам и вскоре нашли близнецов в полном здравии, те сидели под сосной у развилки на Калевалу, поджидая спасателей. Это, говорят, Катерина Ивановна нас сюда привела, воспитательница.

Снова следователь забегал. Живая, выходит, Катерина Коргуева, отпускать Костю надо. Поспрашивал ещё близнецов:

— А как выглядела ваша Катерина Ивановна?

— Как человек.

— А вы что же, думали, она привидение?

— Нет, нам мамка рассказывала, будто она теперь волк, а мы сами видали: Катерина Ивановна человек. Только очень лохматая, босая, а ногти у ней длинные, грязные. Вот ещё колечко поиграться дала.

И тут выудил один из братьев Кабоевых из-за пазухи серебряное кольцо на верёвочке. Мамаша их, колечко увидав, в крике зашлась:

— О-ой, волчьей заразы принесла! Будут мои дети теперь волчата!

— Заткнись ты, дура! — заорал следователь. — Или в дурдом упеку, в Матросы. Устроили мне цирк из-за какой-то сучки!

И снова к детям подступался: что говорила Катерина Ивановна? Не покусала ли часом? Костю Коргуева на освидетельствование притащил:

— Узнаёшь колечко?

Костя аж задрожал:

— Моё, моё, — и уже руки тянет.

Следователь со злости ему по рукам звезданул:

— Чего ж ты следственные органы с панталыку сбиваешь? Чего твоя жена на болоте забыла?

— Так это… обитает она там вроде.

— У тебя ж своя избёнка есть!

— Есть. Я сам её и турнул. Катись, говорю, к едрене фене.

— Зачем же ты её кормишь? Пускай бы там подыхала, — диалог начинал веселить следователя.

— Дак из жалости. Всё же днём она человек, а ночью…

— Волк? — следователь в голос расхохотался. — Ну, брат, когда баба ночью зверь, а днём ангел, ни о чём другом и молиться не надо. Вот если наоборот, — тогда я сам бы её в болото, башкой вперёд окунул. В общем так, ступай ты, Коргуев, на все четыре стороны. И мотану я сам, пожалуй, сегодня же из вашего Хаапасуо. А с Катериной твоей пускай местная власть разбирается.

Схватив со стола колечко, Костя крепко прижал его к груди и тут же исчез за дверью, опасаясь, что следователь отнимет его сокровище.

 

14

С того дня будто кто проклятье наслал на все окрестности Хаапасуо. Сперва в бойлерной на комбинате взорвался котел, ошпарило трех рабочих, потом на продовольственном складе обнаружили крупную недостачу, да и отпускные людям обещали выдать только к зиме.

Рассказывали, что несколько раз видали грибники Катерину издалека, промеж сосновых стволов, и будто бы растворялась она в деревьях бесследно. Народ боялся на болото ходить. Того и гляди, останется Хаапасуо в этом году без клюквы. В общем, почесав затылки, затеяли мужики новую волчью облаву. Только поселковые старухи посмеивались зело: обычная пуля оборотня не возьмёт, на верволка серебряная нужна или осиновый кол на худой конец.

Приходили мужики к Косте, звали на облаву. Пекка Пяжиев грозился своими руками придушить Катерину, всё же он с каратэ знаком, с бабой-то справится, будь она хоть волчица. Костя приёмов каратэ не знал, поэтому попросту дал Пекке в морду и пинком спустил со скалы. Мужиковский пыл мигом улетучился. Может, они рассчитывали, что Костя сам облаву возглавит, ан не вышло.

 

Лето горело ярко. Свет ясных ночей, чуть приглушённый дымкой, будоражил грудь. Спать не хотелось вовсе. Однажды Костя задержался в кузнице. Устал, а домой ноги не несут: там каждый угол Катерину напоминал. Тут, думает, и прикорну. Набросал на лавку возле двери тряпья и, едва лёг, сразу в сон нырнул. Очнулся: ночь-не ночь, и только глухая тишина, затекавшая в окно, свидетельствовала о раннем часе. И тут сквозь оглушенность ночи прорезался тихий стук со двора: тук-тук, тук-тук… Дятел? Дятел ночью спит. Тряпьё, которым Костя укрывался, само собой с лавки поползло, вроде змеи. А снаружи опять: тук-тук… Звук такой живой, понятно, что не ветер доску оторвал и ею по забору стучит.

— Кто там? — вскочив, Костя крикнул в страхе и железные щипцы схватил, — что под руку подвернулись.

Стук перестал, но вместо него уловил Костя чуть слышное шевеление за дверью… И прежде нового страха угадал Костя, кто там стоит, и с силой рванул на себя дверь. Тень отпрянула в сторону, и вот: никого за дверью.

— Катерина! — окликнул Костя. — Катерина!

Слышимая тишина выдавала тревогу — тревогу волка в засаде. Нежданно припомнилось Косте, будто бы бабка сказывала давно, может быть, когда он ещё мальчишкой был, — что оборотня нужно трижды по имени назвать и железный предмет через голову его швырнуть, тогда он человечье обличье примет.

— Катерина! — в третий раз позвал Костя.

И вот волчица покорно вышла к нему и стала насупротив в ожидании. У Кости внутренности скрутило узлом, и руки чуть не отнялись, но всё же он, заглотнув свой страх, размахнулся — и метанул щипцы через её голову. Ладонями быстро глаза закрыл, а когда решился всё же взглянуть на неё, — стояла перед ним Катерина, какой он её из дому прогнал. Только волосы чуть отросли.

— Хорошо ли живётся без меня, Костя? — промолвила Катерина. Губы её были нежны и невинны, будто никогда не вкушали свежей крови.

Костя ничего ответить не мог, потому как язык его глубоко в горле застрял. Замычав, протянул он навстречу ей руки, а дальше уже и не помнил, как слились они в сладком объятии и остаток ночи любили друг друга, будто никогда и не расставались.

 

Очнулся Костя в одиночестве на лавке, укрытой тряпьём. Утренняя жизнь вовсю бурлила за дверью. Птицы верещали, занятые вскармливанием потомства, рабочие весело переругивались во дворе, где-то неподалеку стрекотала бензопила. Продрав клейкие ото сна веки, Костя вышел на свет. Общая безмятежность мира непреложно увещевала, что ночное происшествие было всего лишь сном, грезой его тягучей тоски.

 

15

Осень поперла грубо, нагло, с яростью оголяя деревья. Всего дней на десять занялась Хаапасуо заревом багровых осин, а там хляби разверзлись, и рухнул с небес громадный серый ливень, утопив посёлок в грязи. Холодные струи бичевали землю, будто за какую провинность, и вновь пошли шепотки, что неспроста всё это.

На болото народ осень все же погнала. Хочешь-не хочешь, а клюквы запасти надо. Только вот Костину избушку старались обходить стороной, да и вообще с ним предпочитали не знаться. Ну и сам Костя в общество не больно-то лез. На работу-с работы хмурый ходил, всё под ноги себе глядел.

Костя почти уверовал, что во сне видал он Катерину, потому как с той ночи не попадалась она более на глаза никому из грибников. Правда, рассказывали, что в брошенной избушке на том краю болота огонёк, бывает, горит. Ну да это враки. Кто рискнет по болоту шастать? Разве что там скрывается беглый зек, — тогда к этому месту лучше вообще не приближаться. А ещё говорили, что в гостинице на пятом километре мешок с гуманитаркой, с теплыми вещами, разодрали и утащили в лес, кой-чего из вещичек потом на обочине находили. Так вот это тоже якобы Катерининых лап дело, ей-то тёплые вещи ой как нужны.

 

А там ахнула стынь, грудами сковала грязюку. Северным ветром пронзительно дохнула зима, в одночасье прекратив в посёлке всякое шевеленье. Снег выпасть не успел, и вывороченные огороды стояли, зябко и беззащитно распахнутые небу. Только жадный зев Костиной кузницы дыхал огнём наперекор вселенской холодрыге, напоминая мирянам об адском пламени. Однако посреди космической зимы и геенна казалась желанным пристанищем, лишь бы выпрыгнуть из щитовых казематов, промороженных до фундамента. Обогревались кто как мог, уже содеялось несколько пожаров от буржуек и электропроводки, не снесшей зимней натуги.

Мало-помалу потянулись к Косте мужики. У него и дома было тепло: дров он заготовил в достатке, бабка кочегарила исправно. Разговоры вели исключительно праздные, про Катерину даже не заикались. Костя водки по-прежнему не пил, как отрезало в одночасье, ну а если мужики пропустят стаканчик-другой, — что ж, это их дело.

Как-то завалился на огонёк дядя Вася. Поначалу тоже тары-бары, а потом осторожно достал он из кармана мятую бумажку и на коленке разгладил:

— Вот, я тут на днях в журнальчике одном прочёл: «Против всякого злого заклятия есть заклятие доброе, но следует соблюсти весь ритуал противозла, дабы оно не возвратилось, найдя малую лазейку в стене благодати, воздвигнутой тобой». О как! Святой Игнатий в своё время сказал.

Помолчав, Костя немного нервно ответил:

— Я, дядя Вася, теперь одно дело знаю: железо ковать. День прошёл, и ладно. Всё к смерти ближе.

— Ну-у, так то уж зачем? Ты парень ещё совсем молодой.

— Молодой, а жить совсем неохота.

Опять помолчав, он всё же добавил:

— Я только всё думаю, зачем это случилось со мной.

— А вот это как раз не нашего ума дело. Таков, значится, был замысел Божий, когда он нас, нелепых, лепил.

— Если б он людей из железа ковал и в огне закалял, прежде чем на землю спустить… Ё-моё! Мы ж из мягкого теста! На, потрогай, — он сунул дяде Васе кулак под нос. — Думаешь, железный, литой?

— Да убери ты лапищу свою, тьфу! Я же с философией к тебе, а ты — кулак в морду.

— Знаешь, дядя Вася, разводи ты свою философию на комбинате в мужском сортире. Вот уж где благодать! А я уж как-нибудь сам с собой разберусь.

Дядя Вася тихо ретировался, но бумажку на всякий случай на столе оставил. Не напрасно же старался, переписывал.

 

В самую глухую пору, когда наконец намело сугробов, и посёлок обрядился в чистый саван, Костю частенько посещали мыслишки, а ну как Катерина жива, что тогда? В одиночку зимует в лесу? Или в стае? Волки носят ей мясо? А может, она живет среди людей под чужим именем? Или даже и под своим: вышла лесом в Калевалу или ещё куда. Мало ли нынче людей болтучих?! Но чаще думалось Косте, что её больше нет на свете. Вот и милиция не находила концов.

Только однажды, выйдя рано по утру на крыльцо, увидал Костя, что подступы к дому изрисованы сплошняком цепочкой волчьих следов. От этого зрелища зашлось Костино сердце, и пустился он тут же по следам, подчистую всё вокруг истоптал, да так и не понял, куда делся волчара: сами на себе замкнулись следы, без разрыва.

После этого случая Костя неделю смущённый ходил, содрогаясь от всякого странного звука. Однако вскоре зыбучую надежду запорошило снегом, и дальше любое душевное поползновение тонуло в чёрной непроглядной зиме, подсвеченной только колдовской луной да жидкими всплесками дневного света.

 

16

Но всё же потихоньку, убывая изо дня в день, миновала и эта зима. Вечерами падал синий момент прежде сумерек, когда воздух густел, но контуры предметов ещё не были размыты.

В марте, под конец дня, когда рабочие шли со смены домой, а Костя по обыкновению задержался в кузнице, случился некоторый особый миг, странная духота упала, будто перед грозой, и электричества в воздухе скопилось в избытке. Бабка как раз суетилась во дворе, набирая в корзину дровишек. И вот, когда корзина уже была полной и заторопилась она к крыльцу, смутная тревога заставила её оглядеться. Сослепу, против вечернего солнца она не сразу и поняла, кто это стоит во дворе возле самого забора, как бы в нерешительности или смущении.

— Мань, ты чё ли? — окликнула бабка, подумав, что это соседка пришла по какой нужде.

Однако темная фигура не отвечала, а только слегка покачивалась, с трудом удерживаясь на ногах. Заподозрив неладное, бабка все же приблизилась. Там у забора, стояла женщина — простоволосая, в лохмотьях, как нищенка… Но что-то очень знакомое угадывалось в ней.

— Ступай откудова пришла! — грубовато крикнула бабка. — Сами не ровен час побираться пойдем…

Женщина не уходила, и бабка топталась на месте, не зная как поступить. Все ж живая душа помощи просит. К тому же, просекла бабка, что женщина эта беременная, на сносях, живот ее каплей стекал вниз в преддверии родов. Невольно ахнув, бабка заковыляла к ней.

— Что же ты, не узнаёшь меня? — тихо спросила женщина.

И вот теперь только бабка поняла, что перед ней Катерина. Но кто бы только признал её? Тело, мелькавшее в просвете лохмотьев, покрывала короста обветренной кожи, длинные пряди волос паклей свисали с плеч, бледные губы изрыли трещины.

— Помоги, стопи баню… — недоговорив, Катерина схватилась за живот и застонала.

— Помочь… тебе? — едва живая от страха, слепила бабка.

— Помоги, я сейчас рожу! — Катерина почти притекла к земле, испустив долгий стон. — Пожалей меня Бога ради

— Тебе ли Господа поминать? — отшатнулась бабка.

— Пусть Бог осудит меня, но ты, женщина, помоги!

Катерина пронзительно закричала, и бабка, не чуя под собой ног, поволокла к бане корзину с дровами, вперемежку божась и чертыхаясь. Вот ведь грех-то на старости лет! Ну а делать-то что?! Попробуй ослушайся ведьму.

— Я залью водой всю муку, боль возьмёт горячий камень… О-ой, гореть мне самой в аду… Господи, помоги… Я залью водой всю муку… Грех это, тяжкий грех!

Причитая, не помня себя от страха, растопила бабка каменку, благо бак с водой загодя над огнём стоял. Катерина меж тем в предбанник зашла и там улеглась на лавке, беспрерывно издавая стоны. Но вот странно: эти женские муки утихомирили бабкин страх, и так подспудно уверовала она, что выполняет обычную работу по вспоможению в родах. Добавив в печурку дровишек, заново запричитала она:

— Я залью водой всю муку, боль возьмет горячий камень, — как некогда заговаривала повитуха и её боль, принимая на свет Костиного отца. — Тихо ты, тихо ты! Потерпи чуток, сейчас полегчает…

Бабка суетилась, опасаясь теперь, что кто-то может прознать про эти тайные роды. И не напрасно: соседка Маня завидела дым и, мучимая любопытством, заторопилась в Коргуевский двор. А тут ещё дикий крик раздался из бани, не иначе режут кого. Боязно, аж жуть, да любопытство сильнее. Вломилась Маня в предбанник — вот-те на!

— Да это ж никак Катерина! — охнула и уж было собралась голосить.

— Не ори ты! — шикнула бабка. — Помоги лучше. Роды принимала когда?

— У кого это? Мои все в больнице рожали. О-ой бедняжка, убогенькая, больная!

— Кажись, не может она родить.

— Да, родит, куда денется? А может, хельшера ей позвать?

— Иди ты! Он её сразу в каталажку упечёт.

Маня тем временем с любопытством разглядывала Катерину:

— Чьё дите-то, признайся, авось полегчает.

Катерина вскользь глянула на неё и процедила сквозь зубы:

— Ничего я вам не скажу. Ступайте, я сама…

— Не справишься ты сама, дура! Ногами-то в стенку упрись, тужься, тужься!

Старухи давали всяческие советы, как складнее родить. А между тем к бане стягивался народ. Пришли прочие соседи и некоторые рабочие комбината. Люди пошустрей заскакивали в баню, и вскоре всей округе стало известно, что Катерина вернулась из лесу и сейчас опрастывается волчонком.

И вот принялся народ тут же во дворе совещаться, что поделать с приплодом и самой роженицей: потопить в озере, как и подобает поступать с волчьим приплодом, либо всё же для начала сдать местным властям. И крики Катерины, раздававшиеся то и дело из бани, никак не пробуждали жалость в сердцах этих людей, напротив, усугубляли решимость покончить раз и навсегда с сатанинскими кознями в Хаапасуо. Сердобольный соседушка пожаловал справный мешок, в каковом надлежало уволочь волчонка к озеру, тут же мужики отковыряли в огороде приличный булыжник, чтобы бесовское отродье часом не всплыло.

За сими хлопотами и застал Костя поселковое вече в родном дворе. Разбросав в стороны старух, прорвался к бане:

— Это что ещё за сборище?

— Катерина твоя пришла, — тихо ответили старухи. — Волчонка рожает.

Костя, ни слова не говоря, ринулся в баню и, едва завидев Катерину, корчившуюся в муках, в ужасе отшатнулся. Зрелище в самом деле повергало в трепет. Истерзанное её тело никак не походило на человечью плоть, сбившиеся волосы змеились серыми струями до самого полу. Она закатила глаза и выдавила из себя:

— Скажи, скажи им… — тут же захлебнувшись новой волной боли.

Бабка вцепилась ей в руку, но не со злобой, а сострадая.

— Скажи им… что он твой… твой ребёнок, — с трудом выговорила Катерина. — Что я приходила к тебе…

Тут все, бывшие в бане, разом умолкли, и тишина нахлынула лавиной, задавив всякое шевеление. Катерина тоже умолкла, безжизненно, безразлично отвернув к стенке лицо. Казалось, что она умерла.

— Щенок у ней внутри, — шепнул кто-то робко. — Вот и разродиться не может.

И этот несмелый шепоток мгновенно породил бурю.

— Щенок! Волчий выблядыш! — крики посыпались градом, и всякое слово было как булыжник, пущенный в спину блудницы.

Человечий вопль разрастался, будто беснующаяся во дворе толпа желала докричаться до самого Господа. Заткнув уши, Костя кинулся прочь, не чуя под собой ног. Он долго бежал, заглатывая сырой воздух, пока не закололо в груди, но, рухнув в талый чёрный снег возле самого леса, так и не пожелал обернуться.

Тем временем Пекка Пяжиев во дворе рвал на себе фуфайку, вопя о позоре, навлечённом сестрицей на весь его честной род. И мужики подначивали, памятуя волчий разбой, державший округу в страхе, почитай, целых две зимы.

— Ведьма! Оборотень! Сдохни со своим выродком!

В воздухе почти зримо искрилась человечья злоба, и никто поначалу не удивился, ощутив легкую гарь…Труба буржуйки, в панике раскочегаренной до красна, аж звенела от жара, и вот потихоньку занялись деревянные перекрытия потолка, просмолённая крыша радостно подхватила огонь, пыхнула ярким сполохом, и — целый сноп пламени мгновенно взвился в воздух.

— Пожар! Баня горит! — грянул одномоментный вопль в сто глоток, и все бывшие в бане горохом посыпались из дверей.

Но никто не стал спасать из огня Катерину.

Разметавшись по периметру двора, в молчании наблюдал народ, как с треском рушится баня, и огненная могила поглощает роженицу. Пожар не стоило тушить: соседние дома стояли в безопасном отдалении, самый резвый огонь не достанет.

— Собаке и смерть собачья, — плюнул Пекка, нарочито небрежно отмахнувшись рукой.

 

И только у одного человека сердце разнесло во всю грудь при виде огненного столба, взметнувшегося в самые небеса. Упав на землю, Костя утопил лицо в грязном снегу, дабы не глядеть на преступление, порожденное его же малодушием. В голове свербело только: «Господи, Господи, Господи…»

 

17

Дело о гибели в огне Катерины Коргуевой и её неродившегося ребенка расследовала республиканская прокуратура. Дотошно изучив все сопутствующие обстоятельства, следователь вынес определение о массовой белой горячке в посёлке Хаапасуо Калевальского района. Наказывать было некого, и многие жители посёлка злорадствовали в душе, что Катерину настигла-таки кара Божия в назидание прочей молодежи, чтоб сидели по домам, а не шлендрали где попало.

Но Косте было известно, сколь ничтожен суд человечий перед судом совести. Ни на минуту не отпускало его горькое раздумье, а что если наяву являлась ему Катерина той ночью в июле. Тогда загубленный ребёнок его, и он, именно он — убивец. Ведь стоило только признать дитя… Пепелище бани, которое он так и не удосужился прибрать, усугубляло муку, и всякое новое утро начиналось укором: ты убил, ты.

Обручальные кольца он всегда на верёвке носил, на шее. Крест, некогда на них перелитый, как бы на своё место вернулся.

И вот когда минул год с того ночного свидания, решил Костя снова в кузнице заночевать, а вдруг… Что вдруг-то, когда Катерина в огне погибла? Но ведь по всему выходило, что было у неё две души: волчья и человечья. Он убил её человечью душу — по неразумению своему, хотя… верно, можно было загубить волчью, тогда бы человечья жива осталась. Знать бы наперёд, бросить волчью шкуру в огонь. Ан нет, просочилось зло, и теперь… что же с волчьей душой поделалось? Видать, ничего. Так и рыщет по свету Катерина в волчьем обличье, ведь оборотня только серебряная пуля берёт. Ну, хоть бы и зверем диким её повидать, испросить прощения. Да и должно же быть заклятие доброе супротив злого! Только как его теперь сыщешь?

Пораскинув мозгами, решил Костя ни с кем мыслями своими не делиться, довольно наслушался он советов. Не сказавшись никому, даже бабке, засел с вечера в кузнице. На всякий случай ружьишко с собой прихватил, — только не на волка, а на человека. Мало ли кто ночами шастает. Да и кражи на комбинате участились.

 

Огонь теплился в горне, сходил за живую душу, всё было не так одиноко. Птицы угомонились, только ветер в ивах играл, ночь выдалась пасмурной. Не выдержав ожидания, вышел Костя во двор. Бледный диск солнца завис в тучах над озером, и чудилось, будто остановилось время. Вспомнилось Косте, что ночь-то нынче вроде особенная, когда в чаще леса папоротник синим цветом цветёт, и русалки хороводы водят. Хотя какие теперь русалки. Присел Костя во дворе на бочку и прислушался к ночи. На поверку-то она вышла не безмолвна, а насыщена разными тайными звуками, помимо шелеста ветра. Поди знай, кто это стучит, щёлкает, цокает в кустах. Даже немного жутко сделалось.

Принялся он разговаривать вслух, чтобы ночную жуть прогнать:

— Катерина, явилась бы мне, чё ли. Я-то до сих пор живой, а ты? Хорошо тебе волком бегать? Вот, батюшка говорит, не видать тебе прощения за великий грех. Так разве люди меньше волков грешны? Или волки происходят от Сатаны, а люди от Бога? Я тёмный человек, я не знаю! — горькое его отчаяние вылилось в крик, который неожиданно отозвался… эхом?

Костя подскочил и весь перетёк в слух. И вдруг тихий протяжный стон коснулся слуха его. Так плачет истерзанная душа, потерявшая всякую надежду.

— Кто там? Кто это?

Стон повторился, и Косте стало теперь понятно, что не находит душа Катерины себе приюта, мыкается по ветру, как сухой листок, гонимая отовсюду. И прочувствовав это, Костя заплакал.

Бросившись в кузницу, сорвал он с верёвки обручальные кольца, каковые последнее время на шее вместо креста носил, положил их в тигель и сунул в огонь на переплавку. Скоро пошла работа, отлил он серебряную пулю из двух колец — единственного своего богатства. Утро не успело просветлеть, как вышел он с ружьём наготове и вот — встал, обратившись лицом к тёмному лесу. А что дальше делать? Пробовал прочесть «Отче наш», да понял, что не знает даже этой молитвы, и тогда решил он сказать от себя:

— Господи, я человек неучёный, правильно говорить не умею… Дак ты дай мне знак, или там… ну…укажи, как мне Катеринину душу из лап Сатаны вырвать. Разве по справедливости она мучается, а я, убийца её, живу?! Может, ты уже не любишь её, зато я люблю её вместо тебя. А если совершила она страшный грех, такой, что за него не бывает прощения, пускай лучше я буду вечно в огне гореть. Я огня не боюсь, он мне что батька родной. И пускай я никогда не найду покоя, только успокой ты её душу и дай ей, горемыке, приют…

Иных слов Костя не сыскал. Воцарилась в ответ ему тишина. Всё обмерло кругом, но вдруг тихий ветер легко коснулся его волос, как робкое дыхание ангела. Тогда Костя постиг, что приняты слова его, сказанные от сердца.

И вот серая тень выросла меж сосен и остановилась недалече, поджидая. Костя робко приблизился, но даже сквозь утреннюю хмарь он признал Катерину в облике молодой волчицы, которая смотрела кротко, склонив голову к земле.

Костя взвел курок, целясь волчице в сердце.

Выстрел прорвал утро, чёрные птицы осколками брызнули в небо. Тело волчицы рухнуло оземь, и в эту минуту визг и вой разнёсся по округе — стая бесов кинулась птицам вослед врассыпную, покидая облюбованную плоть.

 

Мёртвую волчицу Костя отволок в кузницу, дабы бросить в огонь, потому что нельзя предавать оборотня земле. Всё это время он чувствовал так, как будто бы выполнял обычную работу любви. Глаза его оставались сухими, и нутро больше не терзала тоска. Но стоило пламени охватить жарким объятием волчье тело, в груди у него мигом всё умерло, будто жестокий огонь выел саму середку, и сердце едва трепыхалось на пепелище.

Тогда Костя испросил ту, которую продолжал любить и в зверином обличье:

— Катерина, теперь, когда дважды ты умерла, — простишь ли меня, живого?