Мы во ВКонтакте​ 

 

 

Контакты

Сфинкс Петербурга

+7 965 779-27-94

sfinkspeterburga@yandex.ru

Иван Шмелев "Старый Валаам" продолжение

VIII. -- На пароходике по скитам. -- Отклик из дали лет. -- В Никоновом заливе

 

   В сенях гостиницы монах продает билеты на пароходик монастырский: собираются ехать к часовне Андрея Первозванного, что на горе у Никонова залива, -- служить молебен.
   До двадцати часовен на Валааме, по островам, на пустынных дорогах, в дебрях: воистину -- глушь святая. Бывало, зайдешь в леса: какая первозданность! Белки тут не боятся человека, и птицы не боятся. Да что белки! Не боится и крупный зверь Слышишь -- трещит по чаще. Стоишь и ждешь. И вот выходит на дорогу... олень? Олень. С ветвистыми рогами. И смотрит, вкопанный, влажным, покойным глазом, -- без удивления, без страха. "А, это ты, человек... знаю тебя..." -- так будто говорит молчанием, взглядом. И -- ничего, перейдет дорогу. Пугает как-то нежданная такая встре­ча, будто нездешняя. И смутно припоминается как будто; где-то... такое было. Пройдешь -- и новая встреча, тоже совсем нежданная, часовня. Глушь, дебри непроходи­мые, а тут, в полумгле заломчика, в часовне, -- Богоматерь, лампада, воск, корочка хлеба, оставленная как дар -- какому-нибудь доброму лесному зверю: Божий дар. Изу­мишься: в дебрях лампада теплится! светит не Лику только, а этим дебрям, лесной глуши, чистой природе Божией. "Человек освящает дебри..." -- помню, бродили во мне мысли, светлые мысли, рожденные этим светом валаамским. Топили, крыли -- "физиоло­гию". Из этих дебрей возвращался я чем-то исполненный, чем-то новым, еще неясным... -- благоговением?
   Путь к часовне у Никонова залива идет проливами, мимо отвесных скал, покры­тых лишайником и мохом, зарослями брусники и черники, -- целые ковры на камнях, алые, бордовые, черные, в глянце-мате. Вьются проливчики между скал, и вдруг -- откроет­ся Ладога, вольная гладь озерная, морская. На скалах леса, леса. Вон мшистая ель упала, вырвало ее ветрами, висит высоко-высоко, корнями уцепившись, вот свалится. Или -- вдруг вынырнет из-за скалистого мыса весь сказочный какой-то, зачарованный островок. На нем сочная, нежно-зеленая трава, не хоженная никем, дремотная. Золотые на ней стрекозы, уснувшие в полете. Сон-дрема. И тихие, светло-зеленые березки, белые-белые, дремотные. Не простые березки, а святые -- так они чисты, дев­ственны, детски-нежны. И видишь -- грибы под ними! И грибы сказочные, дремотные. И сколько же раз, бывало, поднималось желанье в сердце: "вот хорошо бы остаться здесь". Такое только во сне бывает: сказочное, дремотное -- неземное. Или -- заросли камыша, тихая-тихая вода, кувшинки, желтые, белые, -- глубина. Вот кончилась всякая вода, нет дороги, впереди высоченная стена гранита. Как же наш пароход пройдет? Под стеной, на солнце, красный ковер брусники: сочная, крупная, нездешняя. Протяги­ваешь руку -- до того близко это, сейчас за бортом, царапает пароходик берег... -- и вдруг отошла стена, и снова залив широкий, и в глубине его, между скал, голу­беет приволье Ладоги.
   Пароходик "Св. Николай" -- не больше хорошей лодки: как мы усядемся? Столько народу едет. Из окна нашей кельи вижу, как направляется к пристани о. Николай, присланный на исправление старик-священник. Его послушание -- ездить с богомольцами по скитам и служить молебны. Монашонки-певчие чинно идут за ним. Пора и нам. Теперь я понимаю -- пароходик потащит лодки. Нас приглашают "в почетные", поедем на самом пароходике, в каютке: на случай непогоды. Лучше бы в лодке, чудесная погода, какое солнце!
   -- А вы на нашу погодку не полагайтесь, у нас сразу надвигает, озерная по­годка, --говорит послушник с шестом, для продиранья в проливчиках.
   И правда: ясный и теплый день напрасно поманил нас августовской прощальной прелестью. Надвинулись низкие дождевые облака, леса на скалах померкли, заво­локлись. Ехать ли? На Валааме с погодой не считаются: и непогода от Господа, прини­май. Озеро разбушуется -- пусть бушует. Маленький пароходик кутается в дыму, шипит. Машинист-послушник, коренастый малый, сидит на дровах, поджидает, когда усядутся богомольцы в лодки.
   -- А чего это машина твоя так шипит? -- спрашивают его. -- Уж и старинный ваш па­роходик, котла-то не разорвет?
   -- Что?! -- с изумлением отвечает машинист, словно и не слыхал никогда, что котлы разрывает.
   -- Да котла, спрашиваю, тово не разорвет?
   -- Да разве можно? да что ты, брат..?
   -- Да почему же нельзя? -- спрашивает, видно, знающий, может быть, тоже "механик", питерец.
   -- Да нельзя... да как же это... разорвет! да тогда скольким людям погибель!..
   -- Про то-то и говорю...
   -- Не-эт, у нас это не бывает, чтобы котлы рвало да разве это можно? У нас так, что и не умемши машиной заправляют, а ничего... сипит только, боле ничего.
   Говорят бывалые, что с этим машинистом можно хоть в океаны ехать, дело знает. Вон пароходик стоит, чуть побольше-то, "Валаам", так он с ним "Петра" в Питер водил по всей Ладоге, и то ничего, довел. Сломал "Петр" винт, на камень напоролся. Ну, "Валаамушка" его и повел по озеру, глядеть забавно: сам махонькой, а энтот громадина какая! Да тут никогда плохого не случается. Угодники наблюдают.
   Богомольцы набиваются в две большие лодки. Пароходик свистит по-детски, отчаливаем с молитвой: "Волною морско-о-о-ю-у... скры-ы-и-вшего..." На кормах лодок стали крепыши-послушники с шестами -- править. В каютке сел о. Николаи, печальный. Тут же с нами устроились три питерские девицы в платочках. Рыжий послушник-певчий, видимо, старался показывать свое искусство перед девицами: пел с выражением и вздохами. Девицы поглядывали на него и чего-то шушукались. Стали капризно возмущаться: и что-то все из духовного поют... романсик бы какой спели!
   -- Есть у нас для вас и романсики, духовные только! -- слышу я не без удивле­ния галантный разговор послушника, нарушившего тем самым -- разговором с девицами -- все правила валаамского устава.
   -- На свободе здесь, -- вздыхает о. Николай, -- меня-то они не стесняются. --Приро­да.. годы молодые, дух-то и не удержишь.
   Мальчики певчие убегают на палубу, и оттуда слышится их возня.
   -- Трубу!.. трубу сымай!.. -- кричит рулевой.
   Подъезжаем к каменной арке Владимирского моста. Этим мостом проходит дорога в скит Всех Святых. Труба снята, и пароходик проползает под мостом, кутая нас в дыму. Поем "Достойно". Прибегают в каюту два монашенка. Один надевает шляпу о. Николая, другой подходит к нему смиренно и говорит: "благословите, батюшка". Монашенок в шляпе истово благословляет. О. Николай кротко улыбается на них, треплет по ра­скрасневшимся личикам. Вспоминает, должно быть, своих ребят.
   -- А не пропоете ли, мадамы, стишок наш валаамский с нами? -- галантно, как питерский приказчик, восклицает рыжий певчий и сует девицам книжечки со "стишком".
   Девицы весело соглашаются. Рыжий принимает позу, как тенор на театре, и, заложив живописную руку за кожаный пояс своего полинявшего подрясника, баском зачинает "стишок". "Дозорное око" далеко, а о. Николай... кто же его боится!
   "Стишок" трогательный и длинный. Его сочинил молодой инок, рясофорный монах о. Петр, спасающийся в скиту Александра Свирского, "на горе". Скит этот дальний, глухой, подвижнический. О. Петр готовится там принять полный чин ангельский. Может быть и схимонахом станет. Стих выражает восторги инока перед неземной кра­сотой обители. В памяти моей сохранились еще иные строфы. Вот, помнится:
   О, дивный остров Валаам!
   Руна божественной судьбы
   Воздвигла здесь обитель рая,
   Обитель вышней чистоты.
   Богоизбранная обитель,
   Пречудный остров Валаам!
   Тебя дерзнул воспеть твой житель:
   Прими его ничтожный дар!
   Не знаю, как воспеть сумею
   Твои долины и поля,
   Твои леса, твои заливы,
   Твои священные места
   Мне перечесть не хватит силы
   Твоих подвижников святых,
   Но их поросшие могилы
   Легко пополнить могут стих.
   Девицы легко осваиваются с простым мотивом и поют с увлечением. Рыжий послушник, видимо, забывает, где он. Он лихо поправляет свою скуфью, ерошит пышные во­лосы, чтобы падали на спину волнисто, очень приметно охорашивается. Девицы кри­чат ему "нежней, нежней пойте!" "С нашим удовольствием-с!" -- восклицает рыжий.
   Я о тебе сказать не смею
   Ты так прекрасна, хороша!
   Сложить я песни не умею.
   Перед тобой она бледна.
   Конечно, инок-стихотворец разумеет под ней обитель, но рыжий, кажется мне, ра­зумеет совсем другое. Он смотрит на девиц, и его руки прижата к сердцу. Понимают это и девицы: прыскают вдруг в ладошки. О. Николай вздыхает -- "ах, молодость, мо­лодость..."
   Думал ли я тогда, слушая стишок этот и подпевая вместе с юной женой моей, что к концу моей жизни, нашей жизни, отзовется в душе моей этот ненастный день, -- какой же чудесный день! -- и вспомнится живо все -- глубокая тишина лесная, сеющий дождик, кулички на отмели, о. Николай, которого уже нет на свете, и -- этот рыжий игривый послушник? Всю жизнь хранилось это во мне, крепко забытое, и вот срок пришел, и все восстало нетронутым, ярким, до ослепительности. И связан­ное с ним, другое, важнейшее.
   -- Вы откуда изволите..? -- спрашивает меня худощекий инок, приятный такой лицом, смиренный.
   Я его давно приметил. Он сидел на палубе под дождем и смотрел на леса и воды грустно-внимательно.
   Я сказал, откуда. Он продолжал смиренно:
   -- И мне скоро придется Москву увидеть. Послезавтра уезжаю туда, а оттуда в Восточную Сибирь.
   -- Почему же так далеко... в другой монастырь переходите?
   -- Такое послушание дано нам. Мы с братом -- назвал он другого послушника, сидевшего тут же, молча, -- назначены, и принимаем душевно послушание сие... во Владивосток. Монастырь там открывается.
   -- А давно вы на Валааме?
   -- Годов пятнадцать. Трудно расставаться, все тут родное. Вот и езжу теперь по скитам, прощаемся. Ах, хорошо у нас, век бы не ушел...
   Он грустно глядел на стены серых скал, на редкие елочки в щелях утесов.
   -- И не поверите, как грустно. Сибирь... там чужое все. А здесь у нас братство, Я из крестьян, трудно крестьянам, а здесь -- братство у нас...
   Встреча, каких много в пути бывает. Думал ли я, что эта встреча отзовется во мне, почти через полвека, в конце жизни, чтобы я что-то уразумел, важнейшее..? Думал ли и он, отъезжавший в неведомую даль, что назначено ему, как и молчали­вому его спутнику, великое исполнить, светом всю свою жизнь наполнить и, может быть, -- да так оно и случилось, --много жизней наполнить и освятить! что наши пути некогда опять скрестятся, духовно встретятся? А вот случилось...
   Осень, 1935 год. Прошло как раз сорок лет с той прогулки на пароходике. Я получил письмо. Письмо было не ко мне, а к моему собрату, с просьбой передать мне некоторые, может быть, небезынтересные для меня сведения. И правда: сведе­ния оказались не только интересными но --- для меня -- значительности великой и бодря­щей.
   После поездки на Валаам я написал первую свою книжку, юную, наивную, немножко, пожалуй, и задорную, -- студент ведь был! -- задержанную цензурой, -- пришлось из отпе­чатанной уже книжки изъять более 30 страниц и заменить их, с поправками -- написал книжку -- "На скалах Валаама". Давным-давно разлетелась она по всей России. Еще перед войной не мог я найти ни одного экземпляра даже у букинистов. Од­ну книжку послал я на Валаам игумену Гавриилу, принимавшему нас когда-то в своих покоях. В книжке была описана и поездке к часовне Андрея Первозванного, бойкость рыжего певчего и встреча с иноками, принявшими послушание в далекую Сибирь. Некто из хорошо знавших Валаам, читавший мою книжку, и прислал письмо, полагая, что для меня небезынтересно будет узнать судьбу описанных мною лиц. Я глубоко признателен ав­тору письма, напомнившему мне забытое. И что же! Давно забытые -- сорок ведь лет прошло с той поры! -- оказались и по сей день живыми. Жизнь их поистине удивительная. Вот что пишет мои доброхот.
   "Как мною уже сообщалось Вам ранее о рыжем послушнике Георгие, которого И. С. Шмелев так неподражаемо представил в своем сочинении и который впослед­ствии настолько остепенился, что принял монашество, священство и даже великую схиму и теперь в великом смирении совершает свой великосхимнический подвиг, так мне хотелось бы сообщить о двух иноках, упоминаемых И. С., которые одновремен­но с рыжим послушником совершали свою последнюю поездку по скитам родной оби­тели, так как на другой день этим двум инокам предстояло навсегда расстаться с родным для них Валаамом. В эту памятную поездку И. С. с ними беседовал и до­брым словом помянул их в своей книге. Эти два инока -- Сергий и Герман -- на другой же день после встречи их с И. С. отправились на Дальний Восток на святое послушание. Там они основали Новый Валаам, святую обитель, под наименованием "Уссурийский Свято-Троицкий Николаевский монастырь". Эти два валаамских инока, Сергий и Герман, настолько идеально поставили дело устройства новой обители, что, по созида­нии ее, обитель эта славилась не только в Сибири, но даже и в России своей при­мерной монашеской дисциплиной, строгостью своего устава и своим благотворным влия­нием на все окружающее. В некоторых отношениях обитель эта даже превзошла свою духовную матерь -- Старый Валаам. Именно, оборудованием собственной типогра­фии, которая печатными произведениями снабжала не только весь Уссурийский край и Сибирь, но даже делилась со Старым Валаамом.
   Упомянутые иноки Сергий и Герман доселе живы, пребывают они в России, в Ростовском крае.
   Старейший из них, о. игумен Сергий, святостью своего подвижнического жития снискал к себе такое уважение, что ему митр. Сергий предлагал сан епископа, но о. Сергий умолил владыку, по своему глубочайшему смирению, оставить его в сущем сане.
   Уссурийская обитель не избежала общей страдальческой участи: все ее братство боль­шевики разогнали, большой книжный и иконный склад монастыря сожгли, деревянные храмы тоже сожгли, а в братских корпусах устроили свой пресловутый "совхоз".
   Так на бывшем месте святе -- ста ныне мерзость запустения!
   Преподобнейший о. игумен Сергий, в течение четверти века неусыпными, сверх­человеческими трудами создавший идеальную иноческую обитель, сам видел все ее разру­шение и все сатанинское издевательство над ее святынями... Теперь, горькими слезами оплакивая общее крушение и разорение своего детища, он ждет смерти от Господа, как желанного успокоения от всего жизненного подвига его. В монастырской библиотеке есть портрет сих двух иноков -- Сергия и Германа".
   Эти строки многое мне открыли. Что говорю я, -- многое! Огромное мне открыли, чего и предполагать не мог автор письма того. Открыли таинство человеческой судьбы, неисследимую духовную глубину и силу человеческой личности. Раскрылась завеса прошлого, почти полувекового, и что же я увидел! Жизнь творящуюся увидел и жизнь -- творящую. За эти сорок лет, неведомыми чудесными путями, создавался "духовный человек", возрастал из заурядного парня-молодчика в послушнической ряске -- в великосхимника-подвижника и смиренного служителя Господня.
   Взрастил его Старый Валаам -- русского молитвенника-старца. Подвиги его неведомы, и если нельзя нам пока учесть, что он дал малым сим, приходившим на Валаам за духовным хлебом, ясен для нас его личный подвиг: совершенствованья духовного -- во имя Господа.
   А те два инока... За эти десятилетия, изо дня в день, несли они великое послушание, творили высокий подвиг духовного просветительства, выполняли завет Христов: "шедше убо научите вся языки..." -- "возьмите иго Мое на себе"... Крестьянские парни русские, по­шли они с Валаама в далекий и дикий край и понесли туда Свет Христов. Сколько тягот и ли­шении приняли, жизни свои отдали Свету, стали историческими русскими подвижниками, продолжателями дела Святителей российских. И в этих подвигах и страданиях сохранили святое, и это святое в них, видимое народу, среди мерзости духовного опустошения, ка­кой же пример и сдержка для окружающих, ободрение и упование для алчущих и жажду­щих Правды. Такими жива и будет жива Россия. Таких взрастил и посылал в мир Старый Валаам.
   Многое мне открылось, великое. И еще, важное. Закрыты человеческие судьбы; в явлениях жизни, случайных и незначительных, таятся, порой, великие содержания: будь осторожен в оценках, в трудную пору испытаний не падай духом, верь в душу человека: Господний она сосуд.
   Подумать только... четыре десятилетия! Сколько всего ты видел, получил радости -- и страданий тоже, -- и жил большею частью, для себя. А эти, трое "случайных встречных"... Их жизнь -- вся в подвигах: в подвигах возрастания духовного, служения "малым сим"... до полного отвержения себя. И еще, радостное, бодрящее: это -- родное, от твоего народа.
   Мы -- в глубоком Никоновом заливе; глубина его, говорят, до сорок саженей. На угло­вом утесе белый фонарь-маяк. Когда на озере буря, фонарь призывает плавающих в спокой­ный залив. Деревянная пристанька, домик для рыбаков. Тишь и глушь. Говорят: а "куда укрылся, поглядели бы скит Александра Свирского, вот где глушь-то! а высота... воистину с Господом беседа". Глухая тишина залива, лесов и камня действует на душу. Певчие умол­кают. Держатся еще в памяти строки "валаамской песни":
   Андрей Апостоп -- есть преданье --
   Крестом рассеял мрак греха,
   Предрекши веры процветвнье,
   Поста, молитвы и труда.
   Начинается настоящий дождь. Бежим в гору, к часовне. О. Николай поет молебен. Богомольцы прячутся от дождя под лапами старых елей. С высоты видно озеро, мутное за дождем, сумрачные леса, утесы, крестик заброшенного в леса скита. Возле часовни стоит деревянный крест, знаменуя тот, древний Крест, поставленный, по преданию, Апостолом Андреем. Дождь переходит в ливень. Бежим с горы по тропинке, раскатываясь на скользких иглах. Народ набивается в каюту, давка. О. Николая притиснули, но он кроткий, не скажет слова. Говорят опасливые; "сколько набилось-то... ну, пароходишка затонет!" Этого быть не может: нельзя потонуть на Валааме, Угодники не допустят, никогда такого не случалось.
   Певчие в ободрение поют: "Волною морско-о-о-ю-у..." Подхватывают все радостно, уповая: "Го-о-нителя, му-у-чи-теля... под землею скры-ы-и-и-ша-а"...
   Вступаем в узкую канаву. На камне врезано: "сооружена сия канава 1865 года".
   -- Стоп, машина-а!.. Го-тово дело!.. -- весело кричат с лодок. Дно пароходика скребет, пароходик дрожит и хряпает. Мапьчик-монашонок свешивает за борт голову.
   -- Что, брат ты мой... сели на мель! -- весело говорит он мне и хлопает по плечу: доволен.
   И все богомольцы рады. Кричат: "поддай пару, машинист!" -- "чего там пару, будем зимовать!.. Эх, хорошо, братцы... пропадай, Питер"!
   -- Братия, слезай на луду, пароходик облегчить! -- кричит машинист, -- корма села!
   Богомольцы прыгают на островки, принимаются собирать бруснику. Монахи-кормщики недвижно стоят на лодках. Машинист с кочегаром отпихиваются шестами, повисли, в воздухе над водой. Монашенки шмыгают с кормы на нос.
   -- Брат Петра, налега-ай! -- кричат с лодок. -- Угоднички, выручайте!.. Советуют спеть "Дубинушку", но постарше -- остерегают: она к святым местам не под­ходит, тут молитва верх берет. Наконец, после общих усилий богомольцев, монахов и маши­ны, после тропаря и "Дубинушки", которую все-таки затянули на лодках не очень громко, пароходик высвободился, -- и опять вереница заливов тихих, громад гранитных, проливчиков, островков, старый сосновый бор, таинственный, безмолвный. Вон уж и монастырь. Воцаряется благочиние. Монашенки опять смиренны. Певчие зачинают тропарь Преображе­нию. На лодках крестятся -- кресты золотые видно! -- и подхватывают раздольно-весело:

"Преобразился еси на горе-э"...

   IX. -- Святости. -- В большом скиту. -- Вразумление
   Под сводами ворот, в заломе, -- монастырская лавка "святостей". Строгий монах-хозя­ин не предлагает богомольцам свои товары: не умеет, что ли, -- или грехом считает. Отве­тит только, сколько стоит. Скажет -- и стоит в раздумье. Все -- только для богомольца из народа. Валаам не угождает случайному туристу, нет ему дела до туристов: лучше бы их и не было, соблазна меньше. Старый Валаам -- суров. Богомолец его -- по нем, простец­кий, трудовый, духовно-постный: требует крестики и образочки, "из житий", картинки-притчи. Слышишь только:
   -- Для святого угла бы... за полтинник.
   -- Из божественного... наставительного чего бы. Или, редко: "Библию бы, настоящую большую, самую... чтобы уж и внукам проника­лось, сколько годов все собирался, со святого места..." Нам хочется чего-нибудь из местного.
   -- Нет ли у вас валаамского чего-нибудь, художественного? Монах не понимает. Смотрит недоверчиво, как будто: "эти питерские, из чистых... развлекатели, все бы им для забавки..." -- думает так, пожалуй:
   -- Это чего, худо-ственного... как разуметь?
   Стараюсь объяснить, попроще; ну, поделок из валаамского гранита... ну, пресс-папье, каких-нибудь фигурок... на письменный бы стол... Он не понимает, что за пресс-папье! Стоит -- молчит.
   -- Может быть, ларчик для колец... такой, изящный? на Урале делают, такие... Нет, молчит.
   -- Тут для богомольцеа, "святости"... поделок нету. Фи-гурки..? из валаамского гранита? игру-шки..?!
   -- В Питере... там всякие безделки. Тут -- "святости".
   На Валааме не тратят время на безделки. Рыбу на удочку не ловят: баловство. В проливе не купаются: грех, воде святая. По грибы, по ягоды ходить для развлеченья --прихоть: ходят в послушание, во благовремении, для обихода.
   Есть только деревянные изделия -- святыньки: крестики из можжевелки, из кипариса-дерева, свято-афонского, да ложки с видом Валаама и "благословеньем" на черенке: станешь вкушать -- Валаама вспомнишь.
   Мы выбираем ложки.
   Древний старичок, совсем слепой, что-то ковыряет за прилавком -- нанизывает боль­шой иглой оливковые косточки, свято-афонские, для четок. При каждом новом покупателе он еле подымается с отлакированной годами табуретки и не голосом, а выдыханьем -- до того он слаб, -- смиренно предлагает свое изделие: "на святую обитель, пожертвуйте... тридцать хоть копеечек, щедрость ваша..." Мы покупаем четки. Старичок светится улыбкой, поверяет угрюмому монаху, как ребенок: "дал Господь-то... вот и еще четочки приняли... сла-ва Тебе, Создателю..." Он детски счастлив, что еще может послужить обители во славу Господа. Вспоминаю и корю себя: зачем не взял у него еще, еще, все четки, какие только были. Вот бы доставил радость! Ведь труд для него -- святое, подвиг, как молитва. На Валааме все -- в трудах: от самого игумена, от столетнего схимонаха -- до мальчугана-монашонка, привезенного отцом "на выправку", -- по обещанию, "для Бога". Здесь все в работе -- и душа и тело. И все -- во имя. С зари до зари. А ночь? Да есть ли ночь на Ва­лааме! Чуть забылись, а в половине 2-го ночи очередной "будильщик" призывает:
   "вре-мя пе-нию... мо-ли-тве ча-а-а-ас..!" И все звонит, звонит.
   А вот и схимонахи, на фотографии. Это купить необходимо: это уж -- "валаамское", туземное. Десять их, в схимах-колпаках, с крестами, костями, черепами. Стоят рядком, потупясь, смиренные. Должно быть -- непривычно было. Но -- надо было. Во главе -- игумен. Надо было: требовал народ, "из святостей", под образа, украсить "святой угол". Это -- свет Валаама, его слава. Какие лики! Святые старцы, из древности, -- отцы. Самый высокий -- схимонах Иоанн, молчальник, четырнадцать лет молчал. А вот, с краю, схимонах Сергий, смиреннейший. Долгие годы мучительно страдал в болезнях и, несмотря на боли, ни единой службы не опустил. Мне про него рассказывали на Валааме.
   Сильный духом был смиренный Сергий. Болезнь "заживо его съедала". Какая -- неизвестно. Болел он долго, таял. Может быть, и рак. Однажды, за долгой службой, не смог и он преодолеть ужасной боли. Подошел -- подполз к своему старцу-духовнику, в сле­зах, -- может быть, в слезах стыда за немощность, -- и стал просить: "отпусти, отче, в келью... помираю... благослови отойти..." Но строг был старец. Мотнул головой, сказал:
   "а кто канон будет стоять за тебя! правило кто слушать будет?" -- "Невмоготу, отче, силы нет стоять..." -- "Не можешь стоять -- сиди". -- "Ох, не могу уж и сидеть, отче.. " -- "Не мо­жешь сидеть -- лежи. Лучше во храме Божием отойти, на молитве стоя". И не отпустил. И выстоял смиренный Сергий.
   Рассказывал мне о его кончине инок Серафим:
   -- При храме нес я послушание. Помню, кончилась обедня. Подходит ко мне схимонах Сергий -- чуть шепчет, как дуновение от ветерка, "прощай, отец Серафим... прощай..." А сам так-то светло плачет, обильными слезами. А я раньше еще приметил, как он во всю святую литургию плакал... так-то плакал! И вопрошаю его: "чего ты, отче Сергие, так плачешь?" А он мне, как бы дуновением, чу-уть слыхать, во сне уж будто: "ах, отче Се­рафиме... кабы всегда так пели, как нонче... век бы не ушел... как ангельские гласы... и уж так мне хорошо-сладостно, оттого и плачу... будто я был на небесах..." И вся мантия у него заплакана... вся мокрая-мокрая, от слез. -- "И причастился я Св. Христовых Тайн, и так-то теперь легко мне... и боли мои не мучают, уснули..." Полобызались мы в плечико. А как стали звонить к вечерне, он и преставился. А это уж дух его тленное попрал, боль и уснула... заранее одухотворился. Вот был смиренный..!
   Нам понравился образ угодника: светлый проникновенный лик. Спрашиваю угрюмого монаха: чья работа.
   -- Отца Алипия. Иконописной ведает.
   Алипия... Я вспомнил. Говорили мне про него.
   -- Когда-то в высокой академии учился, медали золотые получал за свои картинки... "мир" писал.
   Теперь не пишет "мира": иконы только. Когда-то не совладал с бореньем, оставил Валаам.
   -- Духа не смог смирить... Перестал спать, мутился.
   И вернулся -- покорился Валааму. Не стал уходить в леса, на острова, писать в безмол­вии природу Божью. Принял постриг. Пишет святые лики, только. Я возмущался таким порабощением: вытравил из него Валаам живую душу! Мне говорили:
   -- Нет, не так все это. Наш Валаам освободил ему живую душу, а не поработил. Святые лики ниже, что ли, по-вашему, земной красы, которая прахом распадается? Святой лик есть отображение Господня Света. Ну-ка, напишите кистью Господень Свет..? Тут уж не живопис­ное искусство, в благодать Господня. Вот наш о. Алипий теперь и презирает духом, ищет в ликах Господень Свет... подвиг высокий принял. Никакое не порабощение, а воодушев­ление. Нетленное пишет, небесно-вечную красоту.
   Теперь я знаю -- высокое искусство в вечном.
   Шестой час вечера. Солнце совсем над лесом, скоро за Валаам укроется. Надо бы в Большой Скит, неподалеку; завтра в Коневский едем, а там -- отъезд. Не поздно ли? О. Антипа советует, даже понуждает мягко:
   -- Ножки у вас молоденькие, чего вам -- поздно! поглядите наш Большой Скит, строгие там подвижники, и строение богатое, храм какой. Только супругу-то не впустят, женский пол только не Престол пускают, в день Всех Святых. Ну что же, проводите супруга, за воротами обождете. Ишь, дружные вы какие, все-то вместе. А то и на лошадке вас свезут...
   Не надо нам лошадки, пробежим, -- в лесу чудесно.
   Быстро идем, бежим: надо вернуться к трапезе, не огорчить о. Антипу; строгий он, порядок любит.
   Мимо пустынной пристани, проливом. Солнце зашло за Валаам. Померкло, засвежело. На берегу монашек-старичок складывает щепу -- для пароходика. Рыбаки-монахи растяги­вают на держалках сети; только что осмолили: крепкий запах, до сердца проникает. Пахнет щепой еловой, смолой, водой и... ладаном? Валаамом пахнет. Это запах вечерней свежести, сетей смоленых и -- святости? -- запах Валаама, обители "за гранью мира", -- называл я так, -- впитался в память, и доселе слышу. Трудники все еще копошатся, рубят гра­нит, чеканят, пилят... проволочной пилой! -- как странно. Хочется смотреть, а надо к тра­пезе вернуться. Бежим. Молотки гранильщиков постукивают реже, трудники устали, по­сиживают на гранитных глыбах.
   Вот и лес. Дрема и тишина ползут из чащи. Скоро доползут и до собора, служка ударит в колокол, и день закончится. Кончится день на Валааме, а там, на Ладоге, еще заря: там еще огненное солнце.
   Рука с рукой, бежим мы глушью. На дороге еще светло. Видно, как прорыжело что-то... белка! Смотрим, как вьется в елях. Под ними уже сумрак, гуще. Пахнет теплом еловым, пряным. Дорога в гору. Видно с холма, как извивается дорога, на поворотах дремлют сосны. Вот где глушь-то! Что-то шуршит над ними, мягко, рыхло... -- большая птица, по­тонула в чаще. В зеленоватом небе уже белеют звезды-точки. Смотрим в небо. Белые ки­сейки-облачка, недвижны. Слушаем... -- ни звука. Вот она, тишина глухая. И почему-то груст­но. Бежим.
   По каменному мосту, над водой. Черная вода, глухая. Заглядываем, в жути: верхушки елей, небо -- тьма и свет. Как жутко опрокинуто в бездонность! Бежим... Часовня! Нет, не одни мы здесь. Лик Богоматери, взирает. Лента, венчик, светится подсвечник. Смот­рим... Ладаном как будто пахнет. Войти? Не входим, поздно. А хорошо молиться в дебрях. Ну, успеем...
   Лужайка, звон колокольца, треск сушняка... Что это... лошадь! Выходит на дорогу, протягивает губы, просит хлеба. Жаль, нет с нами хлеба. Монахи приучили, носят хлеб. Ласкаем, треплем по губам. Кроткая какая, нежные какие губы... бархат. Бежим, оглядываемся: все стоит, ждет хлебца, смотрит.
   Высокий крест, гранитный, черный. Странно -- крест в лесу! Стоит -- и смотрит. Огля­дываемся -- он смотрит. Нет, не жутко, а легко теперь: стоит, благословляет.
   Вон что-то забелелось, -- стены башни, -- скит Всех Святых. Где-то вода блестит в деревьях. Пруд? Рощица, там... холмик? Могила чья-то, крест. Нам грустно. Проходим мимо огорода. Ворота на запоре. А вот калитка. Тут предел: женщинам нельзя. В калитку видно: двор, трава, густая, темная. Башня на углу -- как крепость. Надо расставаться. Жена робеет, просит -- поскорей, недолго... Садится у ворот на травку. Вот странно --женщинам нельзя! Только почему-то -- в праздник. Жалею, зачем пошли сюда. Глухое царство, мрак.
   Иду по травке -- и шагов не слышно. Тишина, глухая, как... в могиле. Храм, тихий, в пустоте. Вон казармы словно... низенькие--кельи? Холодный отблеск в окнах, неуют.
   Досадую, зачем зашли сюда, "в могилу". Думаю -- вернуться, и слышу кашель, глухой, тягучий. Оглядываюсь. Темный кто-то, чуть надвигается, от храма. Схимонах? Прямо ко мне, ползет. Мне жутко.
   -- Кто там..? не вижу... кха-а-а...
   Ползет. Вспоминаю "Вия", -- "подымите мне ве-ки". Жуть берет. Говорю, робея, и слы­шу, как четко отзывается от келий:
   -- Я, богомолец... скит посмотреть...
   И чувствую, что говорю неправду: теперь мне нечего смотреть здесь, скорей бы выйти на свободу. Но поздно: он надвигается.
   -- Кха-а... поздненько, уже трапезуем, ночь. Ну, кто такой?.. -- смотрит на меня из-под куколя, с крестами, -- из ученых, что ли? А, студент... вот кто... это какие всех умней... слыхал. Сдалече?
   Голос у схимника глухой, "могильный".
   -- Из Москвы.
   -- Из Москвы... далече. От нас все далеко. От земли дальше -- к небу ближе... -- показывает в небо пальцем. -- Ну, пойдем... покажу наш храм. Вот, только псалтырь читал. Псалтырь-то разумеешь? Хорошо. День и ночь читаем по отшедшим отцам и братиям. Все отойдем в свой срок... нас будут поминать. Человек, яко трава дние его... разумеешь? Ну, пойдем.
   Иду безвольно в сумрак храма. Мерцает одинокая лампада. Ладанный, душный воздух. На сводах -- иноки, тенями. Темный иконостас чуть золотится, смутно. Старый псалтырь на аналое. Схимонах затепливает свечку. Я различаю под куколем с крестами мертвый нос, мохнатые седые брови, -- строгий лик, бородка клинушком, как пакля. Вспоминаю такие же бородки у наших плотников и штукатуров, в детстве видел. Думаю: все тут, на Валааме, из народа. Черный покров на аналое, в серебряном глазете, -- поминальный. Подвижник тычет по аналою свечкой, нащупывает вставочку. Говорит "загробно":
   -- День и ночь читаем по два часа, очередное. По-церковному-то разумеешь? Ну, чти... послушаю, как ты разумеешь... мы-то мало учены... послушаю.
   Я в смущенье: экзаменует, этого недоставало. Знает, что слаб я по-церковному? И почему я должен ему читать? что я ему, мальчишка? вот попал-то. И ничего не видно: желтый лист, весь в воске, в пятнах, титла эти... кто тут разберет!
   -- Ну, чти... вот, кончил я... чти... -- в лист, тощим пальцем.
   Мне тесно. И не могу ослушаться, неловко как-то. И стыдно, что осрамлюсь. Мелькает в мыслях: "может быть, он провидец знает, что пришли "из любопытства".. и нарочно, чтобы пристыдить, экзаменует?.. святому это не подходит, это уже издевательство..." И не могу ослушаться; попался. А он все тянет.
   -- Ну, чти... ка-к ты разумеешь..?
   Захлопнуть книгу, повернуться, и..? Нет, непристойно. В волненье вглядываюсь в стро­ки -- поразобраться в титлах... и -- радость! Знакомое... с детства помню, из "Шестопсалмия"! С Горкиным читали, от всенощных осталось крепко. Читаю твердо, не глядя на титла, --
   ..."скажи мне, Господи, путь, в оньже пойду, яко к Тебе взях душу мою..."
   "Что, слышишь? -- думаю, -- что, лихо? вот тебе и "из ученых"!"
   ..."Научи мя творити волю Твою, яко Ты еси Бог мой; Дух Твой благий наставит мя на землю праву".
   -- Ишь, хорошо разумеешь... во-ка-ак... -- хвалит схимонах, а я-то думаю: "нет, не поймаешь, не провидец..." -- А разумеешь ли, что сказан о... тебе? Враз ведь ты по­пал... какое слово-то! а, разуме-ешь?..
   -- Разумею... -- отвечаю я, не разумея.
   Выдержал экзамен. Выходим. Мне легко. И схимонах приятный. Пахнет лесом, волей. Гляжу на башни.
   -- В крепости живете? -- говорю-шучу, легко мне.
   -- С кем нам воевать, от греха оплот. В лесу живем, по чапыге ползем, неприметно, тихо... ан к могиле-то и подполз, и зары-ли... вся и жизнь тленная, земная.
   Вся жизнь ползти к могиле! Не понимаю. Кто-то у Шекспира... про бренность жизни, да, в "Гамлете", "бедный Йорик", над черепом смеялись, а этот так спокойно, страшно... Валаам вдруг представляется могилой... все ползут, накрывшись мантиями, с крестами, черепами... "непристойно, тихо" подползают и...
   -- День отжил -- к могиле пододвинулся... --вздыхает схимонах, спокойно.
   -- Чем вы питаетесь? -- спрашиваю я зачем-то.
   -- А капусткой, водицей, хлебцем... Все едино червю могильному на пожрание приуготовляемся тленною плотию. А душа-то... туда! -- показывает он в небо.
   В зеленоватом небе -- звезды. Ночь. Прощаемся. Старец плетется к кельям -- "приуготовляться". Бегу к воротам.
   -- Как ты до-лго... -- слышу я милый голос -- облегченный вздох. Беремся за руки, бежим во мраке. Из чащи веется жутью. Глушь, мрак. И вот, ра­дость, -- колокол, вдали. Это в монастыре, "повестка" к трапезе. Теплом пахнуло. Берег, сети. Старичок плетется в гору, к монастырю.
   -- Трапезовать, батюшка, пора... кончился денек, слава Всевышнему... помилуй нас, Исусе-Спасе... -- ласково говорит он нам.
   Мы рады, идем с ним, говорим. Так славно -- "Исусе-Спасе", -- с лаской.
   С горы все царство Валаама видно. Свет за нами на озаренном небе -- четкие верхушки елей. Восходит месяц, золотится в елях. Свет и впереди: белый собор, кресты сияют, видят месяц.
   О. Антипа спрашивает, понравился ли скит. Говорю -- да только грустно там... и страшно. Он не понимает:
   -- Ка-ак страшно? Да что ж там страшного... святое место, самый главный скит наш, подвижники приуготовляются... чего же вам страшного там показалось?
   Говорит с укором. Мне досадно, что я смутил его. Стараюсь объяснить, чтобы он понял наше настроение.
   -- Не знаю, батюшка... настроение...
   -- Че-го... не-строение? Нет, не понимает.
   -- Да как вам объяснить, не знаю... такое наше настроение... все только о смерти да о смерти, все приуготовляются, всю жизнь! И все кресты тем, и могилы... и ночь еще... вот и показалось страшно.
   Он смотрит с сокрушением.
   -- А, ка-кие вы... пу-ганые! Чего же это вы кре-стиков страшитесь? Это бесы только креста страшатся. А мы, православные христиане, крестом живы. А могилок чего пугаться! За могилкой-то и отворится... жизнь вечная, во Христе... духовному-то человеку. А бесчувственнику, не-строение у кого, -- чего же может отвориться..! А, какие несмыслеиные, а-а-а... Ну, Господь направит. Небось устали? Ну, скажу уж, принесут вам в келью, Господь с вами. Не-строение..!
   Легко от вразумления о. Антипы, от кроткого его журенья. Есть хочется. Хватаем свежий просфорный хлеб, крутой, душистый, валаамский. Окно открыто. Веет прохладой. Ладогой. Жуем и смотрим. Месяц уж над лесами. Жизнь чудесна! И все чудесно. Так и будет -- все дни и дни, все завтра, завтра... бесконечно. Не считаем дней, не думаем. Жуем и смотрим.