Мы во ВКонтакте​ 

 

 

Контакты

Сфинкс Петербурга

+7 965 779-27-94

sfinkspeterburga@yandex.ru

Иван Шмелев(Старый Валаам)(продолжение)

V. -- В трапезной

 

   -- Господи Иисусе Христе Боже наш, помилуй нас... Брат Василий вносит обед.
   -- Я уж на одну персону только принес. А вам о. Антипа послушание назначил, -- с улыбкой говорит он мне, -- в трапезную пойти. Там у нас чинно, под жития вкушают.
   Я не понимаю, справшиваю его: что это значит -- "под жития"?
   -- Все вкушают, а очередной чтец читает про "жития". Это, чтобы вредные мысли не входили. Пища молитвой освящается, тогда и питание на пользу. Никакой чтобы заботы в мыслях.
   Я удивлен: как раз и в физиологии это говорится, -- читал недавно "Физиологию" Льюиса. Оказывается, и монахи знают.
   Я говорю брату Василию, что об этом и в науке говорится, чтобы принимать пищу в полном спокойствии, без раздражения. Он глядит на меня с сомнением, не подвох ли в моих словах.
   -- Вашу науку мы не знаем, а святые отцы так установили, из древних лет. Такой наказ есть, старца Назария Саровского: "вкушать молча, как бы какое священнодействие совершаешь".
   -- Это называется -- физиология питания! -- говорю я.
   -- А по-нашему наказ старца Назария, -- говорит упрямый брат Василий, -- чтобы хлеб насущный не осквернять дурными помыслы. А для женска пола, для их персоны... -- показывает он на мою жену, трапезная при гостинице у нас. Но для них чина не полагается, без "житий" вкушают. '
   -- Вот это грустно, -- говорю я. -- А если дурные помыслы? Несправедливо оставлять женский пол без охраны от искушений.
   Брат Василий чувствует мою шутку и улыбается. Говорит, что наказ для братии установлен, но и в женских обителях, говорят, тоже под "жития" вкушают.
   Далекое, наивное: милый простак, просвещавший меня духовно, -- и я, юный студент, учивший его ученой мудрости.
   Я иду в трапезную палату. Она в монастырском четыреугольнике, против ворот, при церкви Успения Пресвятой Богородицы. Встречается о. Антипа, несет корзиночку. Я заглядываю в нее и вижу: крупная красная смородина! Это изумляет меня, как чудо. В Москве она отошла давно, там и малина уже сошла, а тут -- снова вернулось лето. О. Антипа достает кисточку, показывает мне и сам любуется: смородина сочно сквозит на солнце -- живые яхонты!
   -- Крупная-то какая, будто клюква. На праздник Преображения Господня десять пудов собрали, а это остаточки, благословил о. настоятель на трапезу, в гостинчик. Сады-то наши не видели еще? Посмотрите. Все монах Григорий, великим тружением своим. Через него и смородинка у нас и яблока сколько собираем, и слива есть, и вишня, во славу Господа. Двадцать лет на себе землю таскал, сыпал на голый камень, на ржавую луду, а теперь вся братия радуется, и богомольцев радуем. У нас даже восточная травка произрастает.
   -- Это какая же... восточная?
   -- А как же, неужто не знаете... ис-соп! Царь Давид в псалмах как взывает?.. "Окропиши мя иссо-пом... и очищуся..." На Востоке он жил, вот и восточная, потому. Сходите вкусите с братией, поучения послушайте, и во здравие питание вам будет. Сами потом скажете, вкусная какая ваша пища. С молитвы такая вкусная, освященная.
   Я вхожу в трапезную. Длинная, невысокая палата, своды. Вижу длинные-длинные столы, простые, непокрытые, и на них, чинными рядами, миски, светлые липовые ложки, белые ручники, холстинные, накрывающие попарно миски, -- все ровными-ровными рядами, -- солоницы, оловянные уполовники, приземистые широкие сосуды -- чаши, будто из тускло-старинного серебра, налитые бордовым квасом, с плавающими, как уточки, ковшами, темные ломти хлеба, и эти белоснежные ручники -- холстины, похожие на крылья чаек... -- так мне напоминает былиннЫе "бранные" столы и что-то близкое и родное мне... -- рабочие праздничные столы нашего старого двора в далеком детстве? Пахнет густо и сладковато-пряно -- квасом и теплым хлебом. Вдумчиво-сокровенно смотрят с пустынных стен -- благословляют преподобные подвижники, в черных схимах.
   Молитву уже пропели. Братия сидит чинно за столами, в глухом молчании. Чувствую я смущенно, как испытующе смотрят на меня, такого невиданного здесь, в серой студенческой тужурке, в золоченых пуговицах с орлами, отыскивающего себе местечка. Кто-то мне шепчет строго: "подале, подале, за братию... богомольцы там, во второй палате". Я прохожу рядами темных, немых столов, взирающих в строгой тишине, и нахожу местечко -- рядом с бледными старичками-олончанами. Против меня сидят при­тихшие питерцы -- извозчики, ехавшие на пароходе с нами. Они знакомо моргают мне, как будто хотят сказать: "здесь, брат, не поговоришь... стро-го здесь!" За старичками-олончанами сидит тощий монах, глядит на пустую мисочку, не поднимая глаз, и, ка­жется мне, тоже говорит в молчанье: "да, строго здесь".
   Вдали, в первой палате, за головным столом, перед самым иконостасом, кто-то властный звонит резко-тревожно в колокольчик. И сразу, как по команде, встают от столов прислужники и идут в поварню за кушаньем. Перед иконостасом какой-то инок истово-чинно крестится и кладет земные поклоны. Я спрашиваю тощего монаха, почему это кланяется инок, а не сидит со всеми. Монах не отвечает. Знакомый питерец опасливо говорит: "провинился, надо полагать". Тощий монах шепчет, не поднимая глаз: "за трапезой у нас молчание полагается".
   Прислужники вносят оловянные мисы с кушаньем, ставят их на столы рядами, одну мису на четверых, и теперь видно мне, как вытягивается по столам оловянная полоса -- дорога, дымится душистым варевом. Начинается хор нестройный, что-то молитвенное как будто. Это прислужники возглашают вполголоса, ставя мисы: "Господи Иисусе Христе Боже наш, помилуй нас". Старшие за столами ответствуют им -- "аминь".
   Трапеза начинается, возрастает немолчный шорох, благостно-сдержанный, -- плесканье, звяканье; взмывают белые ручники, варево льется в миски, мелькают ложки, темнеют куски хлеба, склоняются чинно головы. Кажется мне, что совершается очень важное. Звучный, напевный голос вычитывает с амвона "житие" дня сего. Инок перед иконостасом все так же кладет поклоны.
   Я вслушиваюсь в шорох, в мерное, углубленное жеванье сотен людей, и приходит на мысль не думанное раньше: какое важное совершается! Я как бы постигаю глубокий смысл: "в поте лица твоего будешь есть хлеб твой". Впервые чувствую я, забывший проникновеннейшее моление: "хлеб наш насущный даждь нам днесь". Смотрю на старичков-олончан, как благоговейно-радостно вкушают они этот хлеб насущный... не едят, а именно, вкушают, как дар чудесный... не услаждаются, а принимают молитвенно, чинно, в смирении... -- и думаю: "как это хорошо! и это не простое, не обиходное, а священное что-то в этом, возносящее, освящающее человека!"
   И вспоминается мне далекое, ушедшее. В детстве Горкин мне говорил, плотник наш: "кушай, милок... это хлебушка наш насущный, заработали мы его с тобой... крестись, на хлебушку всегда креститься надо, дар Господень". Тогда и я вкушал -- и с каким же благоговением! -- кислый рабочий хлеб, с плотниками, в артели, и необыкновенно сладок был этот "хлеб насущный", забытый в детстве. И вот воспомнился, отозвался здесь, на Валааме, в иной артели, -- тех же русских простых людей, рясой прикрывших свои рубахи и трудовые плечи, только людей особых, отобранных, собравшихся с сел и полей российских во имя Божие, -- "идейно", как я говорил тогда. "У нас мужички все больше",-- помнились мне слова о. Антипы.
   За нашим столом трапезуют богомольцы, больше простой народ, и даже нищая братия, и эта нищая братия ест из такой же миски и такой же ложкой, липовой, с благословляющей ручкой на стебельке, как и о. настоятель, блюститель трудового, святого Валаама. Старички-олончане, в заношенных сермягах, благолепно-старательно хлебают густую перловую похлебку и озираются. Кажется мне -- не верят, что они равные здесь, -- кажется, что боятся: а ну как скажут -- "ступайте-ка отсюда, не вам тут место!" Нет, не скажут. Тощий монах ласково говорит им: "ешьте, братики, на здоровье, во славу Божию", -- и еще подливает им похлебки. Они смотрят несмелыми глазами и крестятся.
   -- Не часто небось приходится так обедать, -- шепотом говорит питерский из­возчик, показывая мне глазом на старичков, -- бедный народ, эти олончане да корелы, рады -- до чистого хлеба дорвались.
   -- В рай попали... -- шепчутся старички и крестятся. -- Уж так-то сытно да сладко... И слова никто не скажет.
   Вижу других, таких же, с истомленными лицами, в заношенной одежде, робко взирающих, прислушивающихся к напевному голосу чтеца: "богатый в питиях и явствах пребывает, а о бедных и о душе забыва-ет..." Слушаю я, смотрю на нищую братию, и закипает в сердце. Думаю привычно, по-студенчески: "этого не знает Бебель... это тоже социализм, духовный только... приехал бы сюда, монахи наши могли бы внести по­правки в его социальную систему..."
   Миски меняются. За перловой похлебкой приносят мятый картофель с солеными грибами. Старички ужасаются: все несут! Ставят новую мису: щи с грибами, засы­панные кашей.
   -- Ешьте, братики, на здоровье... еще подолью, -- шепчет тощий монах, -- поправь­тесь на харчиках Преподобных Сергия и Германа. Они тоже были, как мы с вами, работнички... долю вашу знают.
   Кажется, и конец трапезе. Нет, ставят еще прислужники: каша, с постным маслом.
   -- С маслицем никак... Го-споди-батюшка!.. да еще с духовитым! -- изумляется старичок, принюхиваясь к ложке, -- за что такая милость... да с елейным..!
   И вот разносят на оловянных блюдах чудесную красную смородину, взращенную на валаамском камне великими трудами неведомого инока Григория.
   -- А это уж баловство-о... -- говорит питерский извозчик, радуясь. И старички ухмыляются, любуются на смородину, как дети на конфетку, пошевели­вают несмело пальцем: да уж есть ли. Посматривают на квас в чаше и робко спраши­вают монаха: кваску-то можно?
   -- Да сколько охотки будет, -- говорит монах, зачерпывает ковшом и подает.
   -- У-у, ква-сок... дю-же хорош квасок... -- говорит, задыхаясь, старичок, передавая другому ковшик. -- Знатный квасок... забыли, когда и пили такой квасок...
   Трапеза заканчивается пением благодарения "за брашно". О. настоятель благословляет, братия чинно кланяется и отходит по келиям. Инок у иконостаса продолжает класть земные поклоны. Я спрашиваю знакомого монаха, почему инок не обедал, а молился.
   -- О. игумен так возвестил. А за провинность, смирение его испытует, в послу­шание ему и возвестил поклончики класть. За трапезой, у братии на виду. Это уж для смирения, такое послушание.
   -- Да за что же такое испытание, на всем народе? Монах вздыхает.
   -- О. настоятель возвестил, для назидания всем. Вот, говорите -- испытание, на всем народе... будто для стыда. В радость ему это, что на народе, будто покаяние принимают от него все. И никто не осудит. Наша воля у Господа.
   Я выхожу из трапезной. Богомольцы идут вздремнуть. Кто отходит к решетке поглядеть на просторы Ладоги; кто спускается к пристани, посидеть в холодке, в ожи­дании часа, когда можно будет попить чайку, -- раньше половины 3-го часа не полагается.
   На пороге гостиницы о. Антипа встречает меня, раскинув руки, словно обнять хочет, --чудесный старичок, право.
   -- Ну что... посмотрели, как у нас трапезуют?.. понравилось?
   -- Чудесно, о. Антипа! И как трапезуют и как поклончики отбивают...
   -- Ах вы, шутник, право... -- смеется о. Аитипа. -- Смирение -- путь во спасение.
   -- Знаете, о. Аитипа... -- говорю я, чувствуя, что не могу не сказать самого важного, что переполняет сердце, -- я вам так благодарен, что возвестили мне послушание...
   -- Нет-нет... -- остерегает о. Антипа, -- недостоин я возвещать.. это только о. игумен, по уставу. Да это я шутил, послушание-то. Понравилось -- и славе Богу.
   -- Узнал у вас самое важное, самое глубокое... понял, как вкушают хлеб на­сущный... и что такое... вкушать!
   Понял ли меня о Антипа7 Он взглянул ласково и потрепал по плечу.
   VI. -- На кладбище. -- Сады. -- О. Николай
   На высокой скале, над "Монастырским" проливом, покоится старое валаамское кладбище. Так и сказал нам кто-то из монахов, "покоится". Отделяет его от святой обители каменная белая ограда. В обители глухая тишина: дремлет Валаам под усыпляющий шепот сосен, под всплески Ладоги; а здесь уж не тишина, а глуше и глубже тишины покой. Так и подумал тогда "могильная тишина". И стало понятно мне книжное это выражение. Старые клены, липы, в золоте и багрянце августа, роняют листья на бугорки-могилки, поросшие травою. Весь Валаам из камня, много гранита и мрамора у него, но не видно надгробных памятников. Не любят иноки валаамских надгробий: память -- богоугодное житие. У Господа -- все на памяти. Круглые камушки на травяных бугорках кой-где.
   "Послушник Василий. Преставился лета 1871, апреля в 26-й день, 23 лет от роду", -- читаю я на круглячке могильном. Кто он, откуда родом, зачем пришел на это глухое кладбище в такие годы? "Меня еще и на свете не было, а уж он..." -- пробегает в душе печалью, и заливает радостное сознание, что я жив, молод, а впереди... сколько же впереди, всего! Я смотрю на мою жену, юную, как и я, и говорящие глаза наши встречаются в одном чувстве: какая радость, и сколько же впереди -- всего! Нам тесно на этом кладбище. Уйти бы. Но провожающий нас монах смущает: сразу уйти неловко, надо взглянуть "на схимонахов".
   Вот, вдоль дорожки, под тенистыми кленами и липами, лежат голые каменные плиты. Все одинаковые, -- как и те, что лежат под ними. Это могилы схимников, обитателей дебрей валаамских, скитов, пустынек. Одиннадцать их покоится, молитвенников, под­вижников, молчальников. Самому старшему 95 лет. Я знаю, что все эти подвижники -- отдали свои жизни на служение "идее", что все они люди могучей воли, но непонятно мне, юному, студенту, зачем оставили они жизнь и близких, ушли в леса. И что же от них осталось? Только надгробные плиты да "жития". Я говорю монаху. Он вздыхает.
   -- Как можно... -- говорит он, -- а сколько же людям утешения от них было! А в Евангелии у Господа как написано? "Да оставит тленная мира и возьмет крест свой и по Мне грядет". Благое иго избрали себе. Как же так -- для чего! Вот я вам скажу, какое дело. Вы как же душу-то за пустяк принимаете7 А в ней все дело, ее сохранить надо, воспитать для вечной жизни, как ей назначено, в приуготовление. Как так не можете понять? Нет, вы над душой подумайте. Вот послушайте. У нас здесь глухо, а все-таки народ доходит до самых глухих пустынек, до дебрей самых, желает от святого человека-подвижника благословения и молитвы... душа его желает. Вот один схимонах у нас и возревновал, надумался, в соблазне: надо мне душу спасать, очищать, а тут мне развлечение от людей. А жил он на дальнем островке, туда раз в год к нему народ добирался, требовал утешения. Он и возревновал; хочу совсем от мира отрешиться. И вот, глядите, какое произволение над ним, какое ему было указание. Значит так, будто подвижник ты, а про малых сих памятуй. И вот, благословился у о. игумена, у настоятеля, и ушел в пермские леса, в самую глушь глухую, где только одни медведи проживают. Ушел в Пермский край. В лес глубоко забился, поставил себе келейку, вроде конурки в ямке, землей прикрылся-пришипился и живет, молитвы правит. И было ему первое предостережение. Пошел он на ключик водицы взять, приходит в свою пустыньку, а шалаш его весь разметан, и сидит на пеньке медведь будто. Ну, он убоялся того медведя, схоронился в кусты. Ну, медведь посидел -- ушел. Поправил свою келейку отшельник, опять молиться стал. И уж тут будто тот медведь, подумаешь-то, дорожку к нему и указал: пришли к келейке страждущие, ищущие утешения, стали досаждать ему нуждами, совета-благословения просить. Он еще дальше ушел, в самую-то разглушь глухую, оградой оградился, ставенки к оконцу навесил... -- и туда дорожку к нему нашли. Станет он на молитву, а в ограду-то стук-стук, народ ломится, через ограду перелазят, в оконце стучат, утешения-благословения просят. Тут уж ему и открылось, сколько же горя непокрытого кругом, жалко народа стало. Может, ему Господь на мысли так послал. А он-то -- схимонах простой, не иеромонах, не может благословлять, не в праве, благодати несподоблен. Уж тут ему даже горько стало, так проникся слезами приходящих. И вот, во снисхождение мирской скорби и ему в успокоение, разрешил ему преосвященный благословлять. Вот как взыскуют у нас подвижников. А вы говорите -- зачем из мира уходить! Для подвига, для утешения, он уж выше мира обретается, подвижник-то, души ведет... как можно! Поглядите, как к нашим схимонахам влекутся. Значит, душа желает очищения, а вы говорите -- для чего такое. Нет, недаром они на подвиге стояли. Поживете -- узнаете.
   Пожил я -- и узнал, многое узнал. И как бы хотел теперь, через десятки лет с того августовского утра, найти крепко на подвиге стоящего, отрешившегося от всего земного, -- благословиться. Где Россия, творившая светлых старцев, духовников народных? Есть ли они теперь, на новом Валааме? Сердце мне говорит, что есть, в необъятных родных просторах, неявные, может быть, прорастающие только в великом народе нашем. Придет время -- и расцветут редкостные цветы духовные: Господний посев не истребится.
   Тут же, у плит, из пня столетней липы мудрый монах устроил кресло, дабы пришедший сюда присел отдохнуть возле этих одиннадцати подвижников, поднявшихся над суетою мира, и поразмыслил над бренностью преходящего. Мы присели. Желтая бабочка покачалась на стебельке, выросшем из плиты, и полетела, порхая, за ограду. Падали бесшумно листья кленов, ровно плескала -- вздыхала Ладога под скалой, медленно проплывали облачка -- все говорило о движенье, о времени, ускользающем... куда?
   На краю кладбища -- длинная, травою обросшая плита. Говорит на ней каменная надпись, что покоится здесь... король! Невероятно. Магнус II Смек, краль Шведский: "быв в короне, и схимою увенчался". Был такой, но едва ли бывал на Валааме. А может быть... Жизнь творится легендами, творит легенды.
   Высокий гранитный крест осеняет покой отшедших -- схимонахов, монахов, трудников: "Со святыми упокой, Христе Боже, раб Твоих..." У его подножия--аленький запоздавший мак, в росе еще. Жена робко его срывает, -- можно ли здесь? И, взявшись -- за руки, с облегчением мы выходим за ограду, на вольный воздух.
   По краю скалы -- чугунная решетка. Внизу, глубоко, -- пролив. Солнце ярко горит, плющится на волнах, слепит. Скалы на той стороне проливе не так угрюмы, лес на них в солнце, повеселел. Видно, как бредет там берегом, по камням, монашек с берестя­ной корзинкой, сходить по грибы благословился, для братии; красная лодочка с монахами-гребцами плывет к островку в Проливе. А вправо -- вольная Ладога, спокойная. Редко вспыхнет на ней барашком сизая волна, плеснет на камни у Никольского островка. Скит на островке -- пустыня, ни единой не видно ряски. Прямо против него, на той стороне Пролива, как другой страж безмолвия лесного царства, светится над остро­верхими елями солнечным золотым крестом среброверхая колокольня Большого Скита -- Всех Святых.
   Я гляжу вниз. Под скалой раскинулись монастырские сады, а по самой скале тянутся могучие клены, шелестят под ногами у нас вершины, багряные и золотые. Нет земли под ногами, а каким-то чудом висишь над океаном листьев. За краем его, внизу, -- сады. Слава трудников Валаама, слава -- чудо. На камне -- лудой называют на Валааме этот камень, -- взошли сады. Правильными рядами идут раскидистые яблони, груши-дули, сквозные вишневые деревья -- радость. Вон и любимые ягодные кусточки смородины и крыжовника, взятые чинно в жерди, -- видно отсюда даже блистающие грозды ягод -- сквозные яхонты красной смородины, тяжелые сережки крыжовника. Прижавшись к скале гранита, чернеет деревянная беседка, вся в зелени, в черемухе, в сирени и жасмине. Весной-то какая красота!..
   -- Садиком любопытствуете? -- спрашивает старичок-послушник в скуфейке -- Да, по весне рай у нас. Соловушки, ангельское дыхание воздухов, цветики Господни. Голову даже заливает, не отойдешь. Яблока у нас на весь год братии хватает. А какая анто­новка... На Благовещенье моченым яблочком утешаемся. А с чайном-то заваришь. И подумайте-то; ведь на камне произрастание красоты такой! Двадцать лет трудился тут монах Гавриил, землю таскал на луду плешивую, все сам насадил. А вон, поправей, у моста через овраг, другой сад. Там у нас лечебные травы произрастают. Там на каждой яблоньке, может, десятка по два сортов родится трудами о. Никанора пре­мудрого. Награды имеем за яблочки, медали золотые. А цветов-то сколько, какие и-аргины, и чего-чего нет! Иконы убираем, и Крест Животворящий, на Воздвиженье, и на хоругви, на крестный ход когда... Ли-лии произрастают даже, белые, чистые, вот архангел-то Гавриил пишется, с ли-лиями... самые такие, все трудами. У нас по озеру в июнь-месяце льдинки еще похаживают, а уж сады цветут -- благоухают, дыханье ангельское такое... вон куда уйдешь, а все слыхать, как черемуха подает себя... по всему-то монастырю, томит даже, окошки уж прикрываем, размаривет душу.
   -- Поедут по скитам-то? -- спрашивает знакомый богомолец, извозчик питерский, ехали с ними на пароходе.
   -- Поедут беспременно. Вишь, пароходик-то наш дымит, пары разводят. А куда ездить изволили?
   -- К "Коневской" ездили, к Александру Свирскому... А теперь куда повезут?
   -- О. казначей возвестил, чтобы к Андрею Первозванному, часовенка там, на высоте, очень живописная красота расположения. Бывали?
   -- Как не бывать, мы каждый год все скиты объезжаем, завсегда уж по скитам, душу радуем. Когда еще и парохода у вас не было, так на лодках ходили, годов тому двадцать. Мы старинные богомольцы, тогда билетов этих не выбирали. А теперь по билетам, за денежки.
   -- А как же-с, пар-то развести надо? То на своем пару возили, на веслах, а теперь надо пароходик оправдать. А с бедного богомольца мы не взыскиваем. Кто побогаче -- за него мзду и положит, вот и ладно выходит, по-Божьи. Не правда разве? А не от корысти мы. Мы для богомольца всякое удовольствие предоставляем. Стих даже для богомольца поют, монашек наш придумал. "Пречудный остров Валаам" -- называется, "обитель избранных людей".
   Видно сверху, как на пристани, у пароходика, чинно расхаживают в долгополых рясках и острых шлычках, перетянутые кожаными поясами, мальчики-монашонки, отданные родителями в духовное наставление на год-другой. Ведут они себя чинно, солидно даже, как настоящие монахи. На их лицах -- присматривался я к ним подолгу -- залегла несвойст­венная их летам сосредоточенность, вдумчивость, сознание некоего подвига. Пожалуй и хорошо это. О. Антипа все говорил бывало: "от святого не будет плохого, молитвами силы набирают". Невольно улыбнешься, когда услышишь, как мальчуган, серьезный не по годам, входя к вам в келью с видом смиренного брата, напевно тянет "Молитвами Святых Отец, Господи Иисусе Христе, Боже наш, по-ми-луй на-ас..."
   Неподалеку вижу я коренастого старика в священнической шляпе. Он стоит у решетки и смотрит к Никольскому скиту. Загорелые кулаки его постукивают по решетке, будто от нетерпения. Оттуда, с Ладоги, приходят пароходы. Но там еще ничего не видно. "Паро­ход!"--слышу я хриплый возглас, тревожный, возбужденный, и вижу, как рыжий сапог старика бьет по гранитному столбику решетки. "Слышите... гудит?" -- тревожно говорит старик, сам с собой. Я посмотрел к Ладоге -- нет никакого парохода. И услыхал: "и сегодня нет".
   Я спросил: "Вы ждете парохода? Вы из богомольцев?" Он махнул рукой, устало, -- безнадежно, так показалось мне.
   -- Прислан сюда, под начал, на исправление, указом. Прошли все сроки... все жду... три года здесь.
   Он говорил отрывисто и, показалось мне, раздраженно. Взглянул на нас и улыбнулся растерянно, словно хотел сказать "видите, какое положение", -- жалобно как-то улыбнулся, виновато. И я смутился: священник, старый человек и -- для исправления, как мальчик! Мне было стыдно спросить его -- за что же он под начал, на исправление. Но он сам начал говорить.
   -- Знаете, господин студент, там ведь у меня семья, шестеро ребят, попадья горюет, поджидает, а они забыли! Далеко, под Поневежем, Олонецкой губернии, глухое место наше. Ну, провинился, каюсь, пил. Да пора бы уж... Господь простил, видит мое раскаяние. Трудно попадье, просвирней в селе стала, дочка в селе учительствует, парни мои в семинарии...
   -- Что же вы не едете, если пора?
   -- Нет консисторского указа, да и приход мой занят. А у попадьи моей денег нету, чтобы хлопотать. Все и жду, -- вот пароход придет, указ пришлют, приход дадут.., письмецо попадья напишет.
   Тихо, словно на колесиках подкатился, подошел мальчик-монашонок и бухнулся в ноги священнику:
   -- Благословите, батюшка о. Николай.
   Старик истово благословил его и дал поцеловать руку.
   -- Что, парнишка, не скучаешь? -- потрепал он монашенка по щеке. -- Отец его привез, по обещанию, потрудиться на монастырь. В бабки, чай, хочется сыграть, с мальчишками подраться, а?
   -- Не-эт -- смиренно-грустно сказал мальчик, -- греха много...
   -- Ишь, греха много, что говорит-то! Да знаешь ли ты еще грех-то? Грех, братец..! Господи, прости мои согрешения.
   О. Николай не договорил. Загудел пароход на Ладоге и показал из-за мыса дым. В скиту Никольском, на островке, появились две черные фигурки вышли отшельники поглядеть на вестника покинутого мира. Белый пароход входит в пролив, оглашая могучим ревом тихие леса на скалах. Подвигается ближе, ближе. Видно темную толпу богомольцев на палубе. Слышно, как стройно поют на пароходе, церковное, вызывая лесное эхо: "...да воссияет и нам гре-шным... свет Твой присносу-у-у-щный..." Монахи на пристани отвечают: " ..молитвами Богородицы, Светодавче, слава Тебе". Монастырская тележка с грохотом скатывается к пристани. Монах с книгой важно спускается по гранитной лестнице. Бегут богомольцы по горе -- "мир" встречать. Подходят к решетке, смотрят. Говорят:
   -- Отец Николай-то как побежал... весточку поджидает все.
   -- Хоть и попривык к нам, а на грешную волю рвется -- говорит старый послушник, -- а отчего? Суемудрие все питает, в отсечении воли своея не приобык.
   Нам страшно от этих слов Невыразимо жалко бедного батюшку Нам понятна его тоска. Мы крепко беремся за руки, идем к гостинице и взглядами говорим друг другу: нет, никогда не разлучаться! Нас встречает благовест к вечерне, вечерний отсвет на куполах, на крестах.
   VII. -- Труды послушания "во имя". -- Устав старца Назария
   На высокой скале гранита -- сажен тридцать -- белое здание мастерских и водопрово­да. В нижнем ярусе -- черное жерло кузницы. Входим. Как раз мальчик-монашонок набрасывает на колесо приводной ремень, и огромный машинный мех начинает выбрасы­вать из горна вихри слепящих искр. Мех тяжело вздыхает, сопит и хлюпает. Нам жарко стоять и у порога. Кузнец монах хмуро встречает нас немым поклоном. Жилистые его руки ударяют мерно по добела раскаленной полосе тяжелым молотом, и за каждым сухим ударом слышится влажный подхрип. Это в его груди. Над ним золотое сиянье искр. Даже на нем, даже в его седой бороде вспыхивают и гаснут искры. Седеющие его кудри подхвачены ремешком, волосатая грудь раскрыта, на ней черные струи пота. Это "хозяин" кузницы, о. Лука. Ему, пожалуй, к шестидесяти годкам, а он с утра и до вечера с железом, огнем и молотом, -- трудится послушанием во имя Божие, во славу Валаама.
   А нам страшно стоять и у порога. Тут и литейная. Закопченный монах возится с лампочкой-коптилкой, формует в черной земле отливку. Даже не видит нас.
   -- Нам не надо надсмотрщиков, -- говорит провожатый-монах, -- для Бога работаем, а Бога не обманешь. Ревнуем во имя Божие.
   Пораженный, я думаю: "здесь ни борьбы", ни "труда и капитала", ни "приба­вочной ценности", одна "ценность" -- во имя Божие. Во имя, -- какая это сила! Там -- во имя чего? А эти, "темные", все те вопросы разрешили, одним -- "во имя".
   Осматриваем лесопильню, баню. На втором ярусе -- слесарная, токарная, сверлильная, точильная, сушильная... -- и всюду кипит работа, всюду визжат станки. И всюду --они, "темные", послушники, монахи, трудники.
   -- Бог в помощь! -- говорит провожающий нас монах, входя в новое отделение мастерских.
   Никто и не посмотрит, работают. Только монах-хозяин молча поклонится. Стоят у станков и богомольцы: пришли "Бога ради", по обету, -- потрудиться не монастырь. Кто они? Питерские рабочие, "все превосходные мастера-специалисты". Глазам не верю: питерские рабочие... мастера?! А как же, все говорили там... на сходках в университете, что питерские рабочие самый оплот в политической борьбе за..? А вот, и они -- "во имя", во имя Божие. Я вижу лица, хорошие, светлые, русские, родные, человеческие лица, добрые, вдумчивые лица. Ни злобы, ни раздражения, ни "борьбы".
   -- И подолгу работают?
   -- Да разное бывает... бывает, что и на месяц остается, а то душой охватит, войдет в него благостное, понравится ему святое дело, он и на полгодика останется. А бывает, что и совсем останется, избранные которые, призваны. А это уж как Господь. Человек человеку рознь. У одного души во плоти больше, она и покорит плоть. А вот монахи-хозяева -- все первейшие мастера с питерских заводов, самые мозговитые, знатоки. А как работают-то... до кровяного пота. Потому что -- во имя Божие.
   "Что нам лениться? мы для Бога, мы уж на то пошли своей волей!" -- слыхал я на Валааме часто. А там...
   Смотрим водопровод, спускаемся в бесконечную глубь земную. Вода поднимается насосом на тридцать сажен. С пролива Монастырского видна гранитная высоченная ска­ла. Прорвали ее порохом монахи, устроили в ней водопровод. Те самые валаамские монахи, крестьяне больше, которые за всенощным бдением в темных углах собора, припав к каменным плитам, смиренно перебирают четки, творят Иисусову молитву.
   -- Сто сорок две ступени... -- шепотом говорит монашек. Мы внизу, в небольшой каморке из кирпичей. Стены сочатся каплями В полу -- "окно", закрытое решеткой.
   -- Не угодно ли заглянуть, ладожская водица плещется... не бойтесь, не глубоко, саженьки четыре только... в граните этот колодезь прорван. Сажени на две от берега ведет воду из озера труба... а отсюда машиной поднимаем.
   Я встаю на колени, наклоняюсь, гляжу в глубину колодца: черная глубина, вода. Создателем этого "чуда" валаамского, знамения духовной силы иноков валаамских, был настоятель Дамаскин. Монахи рассказывают, что один инженер просил десять ты­сяч рублей за план и руководство сооружением. Игумен Дамаскин ответил: "Где нам, беднякам, такими миллионами швыряться!" -- и отказался от плана инженера. Мудрый и деятельный старец решил делать хозяйственным способом и нашел "инженера" у се­бя -- иеромонаха о. Ионафана. Когда-то тот работал на питерском заводе, понимал механическое дело. Он создал план и руководил работой. Весь Валаам работал -- "воз­ревновал о Господе". И вот, после четырехлетних трудов кровавых, явилось чудо, -- для Валаама, несомненно, чудо! -- которое так потрясло монахов, что даже и тогда, когда посетили мы Валаам -- 30 лет после сооружения, -- иноки говорили восхищенно об этом "чуде" и обращали на него внимание приезжих. И что же? Всегда и во всем суровые, строгие к себе, такие трудовые-деловые, мудрые, все еще радовались они "нашему водопроводу", радовались не как знамению силы своей, а как ребята замы­словатой какой игрушке. Они совсем не ставят себе это в подвиг, не относят ко "скудоумию" своему, почти и не говорят о том, как шли работы, они забыли даже имя строителя и приписывают его лицу, под управлением которого они жили в обители:
   -- При игумене Дамаскине сооружено. Он, батюшка, такую штуку воздвиг. В валаамских книгах об этом значится: "В 1860 г. О. Дамаскин начал и в 4 лета кончил весьма важное для монастыря и замечательное само по себе сооружение". Только и всего. В камере водопроводного тоннеля -- 142 ступени! -- высечена на камне запись:
   "Поднята вода 1863 лета, декабря в 12 день". Такие же точно "глухие" начертания встречаете вы повсюду на молчаливом Валааме. Вот чудесная грунтовая дорога в лесной дебри, крепкая -- "из хряща". Сколько труда положено было, чтобы провести ее по бо­лотам, по "луде", в трубощах. Сказано об этом скупо: "проведена сия дорога 1845 го­да". "Сей мост сооружен 1848 года". А кем -- ни слова. Тут труды безымянные, "глу­хие", не для славы, а -- "во имя". А раз "во имя", какие же тут могут быть слова о трудностях, о лицах, -- "о суемудрии"!
   Показывал нам водопровод монашек-парнишка, "механик при машине", совсем мальчик, лет шестнадцати, худенький. А какая осмысленность в скупой речи, какая сознательность в действиях, какая проникновенность служением во имя! И сквозь эту осмыслен­ность так сквозила наивность-детсткость и... радость, что все это, что только мы здесь видим, -- ихнее, братское, дарованное им Господом. Он, например, совершенно преоб­разился, оживился, когда привел нас на третий этаж, где стояли большие водоемы, и показал на веревочку: "а тут как бы живой глаз-дозор"!
   -- Это братия измыслила, сама... наш водомер тут. Как вода дойдет до краев, сейчас гирька на звонок надавит, и пойдет тревога. Я сейчас ремень с машинного приво­да долой, насос и перестает накачивать!
   Я не сказал ему, что это давно в физике Краевича имеется: жалко было разочаровывать простягу. Возможно, что они и сами это изобрели, без нашего Краевича. Потом брат Артемий показал нам сушильню для белья -- "сухим паром", потом -- гидравлический пресс для отжиманья белья, подъемный кран, поднимающий грязное белье из бани в прачечную. И тут я вспомнил слова купца на пароходе: "на все у них машина"! На ферме, на скотном дворе, на пристани, в мастерских -- все машины да "приспособленьица". Вокруг нас всюду шуршали приводные ремни, работали станки, визжали сверла. А я-то думал -- косный народ монахи. А эти монахи -- сплошь про­стаки-крестьяне -- знали неизмеримо больше меня, студента, в "делах земных". А в "неземном", -- что уж тут говорить. Они постигли сердцем великую поэзию молитвы. Они знали каноны, акафисты, ирмосы, стихиры какие-то -- я не понимал, что это, -- "кондаки", "гласы", "антифоны", "катавасии"... Они как-то достигли тайны -- объединить в душе, слить в себе нераздельно два разных мира -- земное и небесное, и это "небесное" для них стало таким же близким, таким же почти своим, как видимость. Я тогда еще смутно чувствовал, что они неизмеримо богаче меня духовно, несмотря на мои "брошюрки" и "философии".
   Я знал их устав -- "старца Назария Саровского". И пришла игривая мысль -- искусить парнишку. Было это на пустынной лестнице водопровода. Я вынул кошелек и достал новенький двугривенный.
   -- Это вам за труды...
   Брат Артемий покачал головой в смущенье:
   -- Нет-с... мы денег не берем.
   -- Ну, на бараночки вам, с чайком попьете...
   -- Нет, не могу принять. Устав почитайте наш.
   Мне стало стыдно. Но я пробовал уговаривать. Мне хотелось и поблагодарить милого мальчугана за рвение, с каким показывал он "славу обители".
   -- Да и зачем нем здесь деньги? Все равно, если и устав нарушишь, подашься на соблазн... все равно нечего на них купить здесь. Только душой намаешься.
   И говорил это мальчик; говорил мне, студенту.
   И так все, кому ни предлагал я плату за услуги, "уж если такое ввше желание благое, положите в монастырскую кружку, на нужды святой обители... пойдет от вашей лепты на бедных, много их к нам приходит". Раз только, сказал мне один брат, тоже отказавшийся от "злата":
   -- Уж если желаете оказать мне любовь вашу, пришлите книжку священную... епископа Феофана либо Брянчанинова... ежели только о. игумен благословит.
   На стене гостиницы, у входа, висит за стеклом устав монастырский, обязательный для богомольцев и монахов. По этому уставу, без благословения о. игумена, ни богомолец к иноку, ни инок к богомольцу, ни даже богомольцы друг к другу войти не могут. Но слаб человек, и потому установлен надзор за ним.
   Входя в гостиницу, вы заметите строгого лицом монаха. Это дозорщик. Он или стоит на крыльце, или расхаживает по коридору. В кармане у него книжка, где он делает свои заметки. Например: "брат Тихон заходил в келью N 28 и оставался там 10 минут". Это --"око" монастырское, для пресечения нарушений. Ино и говорят: "для слабых духом, для новоначальных и неокрепших с воли".
   Какой-нибудь не укрепившийся еще инок узнает, например, что с прибывшим из Питера пароходом приехали его родные. Какое же искушение для "неокрепшего"! Сунется монашек к о. игумену за благословением, а тот по делам в отлучке. Он к о. казначею, -- и о казначей по делам ушел. А повидаться хочется. Вот и бежит монашек в го­стиницу и -- юрк в келью. А по пятам "око" -- наблюдающий: "зачем"? -- "С родными повидаться". -- "С благословения?". И назад оборотит да еще о настоятелю доложит. И возвестит настоятель ослушнику "поклончики" или еще, построже. Тогда, сорок два года тому назад, на старом Валааме крепки были порядки, введенные суровым "хо­зяином" Валаама -- о. Дамаскииым, устав старца Нвзария соблюдался строго -- неукосни­тельно. Как-то теперь там?
   Грех силен. "Мир" со своими "прелестями" старается прорваться или пролезть в тихий, укрытый от греха Валаам, смутить и без того мятущуюся иноческую душу. Грех этот проникает с каждым пароходом в сумках и узелках паломников. И потому Валаам особенно зорко следит за новоприбывшими.
   Как только раздастся пароходный гудок в проливе, с горы спускаются "дозорные", на которых лежит послушание очень важное: следить, чтобы пароход не спустил на берег "зачумленного" -- пьяного питерца, что бывало, и чтобы раньше прибывшие богомольцы не проскользнули на пароход и не купили бы чего "зловредного". Монахи и послушни­ки, по уставу Валаама, не имеют доступа на пристань, исключая назначенных для до­смотра и певчих. Если кто из иноков свободен от послушания, -- что очень редко случается, -- тот с высокой скалы, от чугунной решетки, только взирает на оживленную пароходом пристань, на вестника иного мира.
   Новоприбывшие поднимаются к гостинице, и здесь премудрый о. Антипа делает строгие опросы. Посылочки, письма, "гостинчики" заносятся в особую книгу, препровождаются к о. игумену, и когда тот возвестит -- вывешивается объявление, кому из братии присланы посылочки или письма. При Дамаскине было с этим строго. В наше по­сещение -- попроще: только контроль игумена.
   -- А при батюшке Дамаскине покойном... ох, наплачешься, бывало, с посылочкой... -- рассказывали мне на Валааме. -- Разморит тебя о. игумен словом своим, что каленым железом сердце твое прожгет, вот как было.
   -- Да зачем же это?
   -- Строгость была в нем несокрушимая. Он, может, сам сколько искушений претерпел, вот и ревновал о благочестии. Опытом знал, как грех внедряется. Да вот, расскажу я вам один случай. Поступил к нам послушничком из Питера один чело­век. Ну, зиму пробыл -- ничего. Только, как сейчас помню, пришел к нам мая 12 пер­вый пароход. Раньше нельзя к нам достигнуть, лед по озеру носит. И приехала с этим пароходом сестрица того послушничка, брата Василия, купчиха она была. Приехала сестрица и гостинчиков корзиночку привезла ну, икорки, пастилки, рыбки, вареньица, изюмчику, -- все по-постному, чинно. Брат Василий и увидь ее в церкви. Ну, та ему и пошептала мимоходом, что вот, мол, гостинчика тебе привезла. После обедни брат Василий к о. игумену за благословением: "так и так... приехала сестрица, благо­словите, батюшка, гостинчик принять". А батюшка Дамаскин прозорливец был, смаху, быва­ло, ничего не делал. Сейчас -- казначея. "О. казначей, поди, говорит, дознай, какая такая к брату Василию сестрица приехала, какой-такой гостинчик ему привезла. По­зови-ка ее сюда к нам с гостинчиком-то ее". Ну, пришла сестрица, благолепная такая, торгового сословия, такую вот корзиночку с собой принесла, еле тащит. Посмотрел о. игумен в корзиночку ту да говорит, грустно-проникновенно так: "и сколько же ты, мать моя, денег-то извела... и на что только! Такую пищию-ту генералам только вкушать-услаждать мамону... а нам где, грешникам... нам бы щец постных похлебать -- и то славе Тебе, Господи. Та было оправдываться, то-се, расстроилась с непривычки: "от до­статку нашего, батюшка, братца порадовать... привышный он к такому" -- "Брате Василичко! -- говорит о. игумен, и таково жалостливо -- ну, чем тебе у нас худо? голодно, что ли, тебе у нас? вкушать, что ли, нечего тебе у нас?.." Тот ему в ноги, со всем усерди­ем. "Простите, батюшка... сама привезла, не просил я..." "Брате Василичко! -- опять говорит о. игумен, и жалостливо все так, -- я-то, грешный, икорку вкушаю, что ли... пастилкой услаждаюсь, а? И не стыдно тебе, брате Василичко... обидел ты обитель нашу..." Ну, а сестрица все просит гостинчик принять, во славу Божию. Ласково так взглянул на нее о. игумен. "Не надо нам твоего гостинчика, матушка... И к чему это нам, такие роскоши... ведь на соблазн! Станет брат Василичко икорку есть, а увидят у не­го братья и отцы и сами возжелают, и коль раньше не просили, так просить зачнут, чтобы и им родные икорку да пастилку привозили..." Так и не благословил принять го­стинчик.
   -- Ну а теперь осматривают у вас посылки?
   -- Да как же не досматривать-то? Да мало ли чего в посылку напхают. В миру-то диавол лесть свою как внедряет7 Все норовит, чтобы все шито-крыто было... а ты разверни с благословением-то, обмозгуй, ан пакость его и выплывет наружу Такой у нас, к при­меру, случаи был... Приходит к нам табашная книга. А вот такая, табашная. Прислали одному брату книгу священную, поучения Иоанна Златоуста... Ну, сейчас к о. намест­нику, игумен в отлучке был. Тот, благословясь, и давай ее разворачивать. Развер­нул, -- а там... та-бак насыпан! да так хитро, листов через десяток... и незаметно во­все, тонко так, рассеяно, для сокрытия греха. Ну... сжечь велел в пещи огненной. И в скляницах присылают непотребное... Есть тоже разные богомольцы, разве его прознаешь. Иной приедет не для моленья, в чтобы развратить-соблазнить... а потом и смеется, как он монахов обошел... не он, понятно, а через него нечистый прони­кает, с пути свести. Это тоже знать надо, искушения эти. Он-то вот как ополчается на святое дело... иноки только чувствовать это могут. Вас-то, мирских, чего ему собла­знять, вы у него в кармане, а он тут норовит сработать, тут ему крепость поперек дорожки стоит, вот и старается одолеть. Вы опытных старцев поспросите, они вам скажут, как он ожесточается, когда видит, что человек над своими страстями поднялся, ветхую плоть одолевает, чистый дух в нем проявляется. Вот тут-то самая страшная борьба, даже до видимости. Все великие подвижники эти свидетельствуют, самые высокочистые осо­бенно. А вы чего так улыбаться стали, не ве-рите вы..? Ах, эти образованные неве­ры. да ведь это-то века та-ак... читайте отчие книги, отецкие... все святые Отцы.
   Тогда я улыбался. Тогда я чувствовал мир реальный, вот этот мир, и только. И многое объяснял -- "физиологией". Ныне... Ныне стала скромней сама наука, осторожней: и ей открываются "миры иные"! знаемый мир ей тесен, ищет она -- иных. Не называя -- ищет.